Пятница, 03.05.2024, 22:50
Главная | Регистрация | Вход Приветствую Вас Гость | RSS
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
  • Страница 2 из 2
  • «
  • 1
  • 2
Форум » Чердачок » Жемчужины » Н.П. Вагнер "Сказки кота Мурлыки"
Н.П. Вагнер "Сказки кота Мурлыки"
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:38 | Сообщение # 16
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Дядя Бодряй


I


Родились они, оба брата, и жили в одном из медвежьих углов - в глухой деревушке Пустышке. Старшего звали Зеноном, младшего - Паисием; только никто его так не звал, а звали просто дядя Бодряй.
Дядя Бодряй любил брата своего Зенона и всех людей, весь Божий мир; а Зенон никого не любил, - разумеется, кроме себя.
Когда умирал их отец, Степан, то он долго думал: кому оставить наследство? Сын Паисий сильно смущал его. "Вертопрашный мот! - думал он. - Ничего он не сбережет, не приумножит, а все по ветру стравит - ни себе, ни людям".
Думал, думал отец Степан и, наконец, решил: "Оставлю я сыну Зенону всю землю, и лошадушек моих (а их был целый косяк), и коровушек, и овечек, и всякий скот, и всю худобу мою; а непутящему Паисию оставлю я сто рублев - и того ему много".
Как решил, так и сделал. Оставил в завещании Зенону все имение свое, а дяде Бодряю только сто рублей, - новеньких, все рублевиками серебряными.
И когда получил это наследство дядя Бодряй, то сел на лавку и задумался: "Что я с ними сделаю, с этим наследством? Раздам я его беднякам, как я, многогрешным. Хорошо!.. Да ведь не хватит на всех. Вот тут, возле нас, в Пустобрюхове, да в Голодаеве, да в Плохосытове, больше ста побирух... мужиков и старух... Раздай сто рублев. Меньше рубля на рыло придется... Да какая же тягота!.. Тут, чай, фунтов 20 али боле будет... И куда я с ними поеду?!. Без них, без этих рублев, я - вольный казак и весь Божий мир мне путь и дорога... А с ними?!." Но тут в его раздумье вмешалась Аленка - жена брата Зенона.
- А ты отдай мне, братец, - заговорила она. - На что тебе? А мне они пригодятся... Вот к зиме шубейку Мишутке справлю, да Варюшке одеяльце сооружу...
И протянул дядя Бодряй кожаный мешочек со ста рублями невестке своей Аленке.
- На!.. - сказал он. - Господь нас так учил: просящему дай и от занимающего не убегай!
- Ну, вот и отлично! Дай тебе Господи доброго здоровья! Спаси Господи твою душеньку!
И она, вся радостная, отправилась к себе и положила в свой большой сундучище мешочек со ста рублями, а дядя Бодряй вздохнул глубоко, встал с лавки, потянулся и сказал в веселии сердца:
- Слава Тебе, Господи! избавил от тяготы жизненной.
И вышел из избы, а сам думает: "А если б все, что оставил отец брату Зенону, да разменять на рублевики, - у-у-у! какая бы тягота была... не вздымешь и не уволочешь!!.


II


Дядя Бодряй был бездомник, вдовец. Он каждый день и всю жизнь шлялся по чужим избам, и везде были ему рады.
- А?! - говорят. - Дядя Бодряй пожаловал. Милости просим, милости просим!
И дядя Бодряй, помолившись перед образом, с веселым радостным лицом, здоровый и румяный, всех ласково привечал, со всеми целовался, здоровался. Малых детей обдарить - кому грошовый пряник, кому деревянного коня.
И все ему рады, в особенности детвора. Дядя Бодряй ей слаще меду кажется. Как только он придет, так сейчас же все облепят его и начнут просить, канючить:
- Дядюшка Бодряй, расскажи сказочку!..
- Дядюшка Бодряй, расскажи побасеночку!
- Дядюшка Бодряй, расскажи что-нибудь божественно.
И в особенности им нравится это - божественно... Только дядя Бодряй не всегда расскажет. Иной раз придет из дальней деревни, Глушанки; верст двадцать отмашет и притомится, еле отдышится.
- Не почтовый я конь, - говорит, - и одна пара у меня ходилок-то. Двадцать верст отмахают - и приустанут, притомятся.
А в другой раз придет бодрый, да свежий и начнет сказы рассказывать. Вокруг него прицепятся, присядут ребятишки со всей деревни: одни влезут на колени, другие обнимут его за шею. И начнет дядя Бодряй рассказывать.
А за маленькими малышами, глядишь, бегут слушать дядю Бодряя и уже взрослые ребята; а за ними, гляди, плетутся, пробираются уже совсем взрослые мужички. Ведь всем занятно послушать краснобая - дядю Бодряя.
- Вот, - говорит, - не в котором царстве, не в котором государстве, жил-был один старче. И задумал старче спасаться... И просит, и молит он своего ангела-хранителя. Ангел, мол, хранитель мой! Скажи и укажи, что мне сделать, чтобы спасти душеньку и в царство небесное ее водворить?
- А рубашка у тебя есть? - спрашивает его ангел.
- Есть, - говорит старче.
- Своя? - спрашивает ангел.
- Своя, своя, - говорит старче.
- Ну, сними ее и отдай тому, у кого нет ее...
"Как же я отдам, - думает старче, - ведь голому-то, чай, зазорно ходить?"
Сам это думает, а рубашку все-таки снимает. Только, глядь-поглядь, не может он снять рубашки, к телу приросла... Уж он ее так и этак... Всю спину в кровь изодрал, а рубашки не может отодрать... приросла! - у каждого человека всегда так: своя рубашка к телу приросла. И если ее не отдерешь, то и не спасешься... Что ни делай - никак не спасешься. Хоть сто поклонов каждый день клади, хоть к соловецким угодникам ходи или в скиты печерские. Ничего не поделаешь... Таков уж предел положен.
- Чудно дело! - говорит один из слушавших его мужичков. - Как же это так? Как же это угодники-то Божьи спасались?..
- Для Бога, милый человек, - говорит дядя Бодряй, - все возможно. Для человека невозможно, а для Бога все возможно.


III


И так проходила или, вернее говоря, тихо катилась вся жизнь дяди Бодряя.
Была у него жена, баба суровая и злющая. Были и детки - целых трое. Умерла жена, и детки за нею пошли, три дочки, одна за другою.
Как потерял он вторую дочку, самую красивую и тихую, Машу, то он загрустил и пропадал из деревни целых три дня. Через три дня пришел, еще веселее и радостнее, чем был. И куда он исчезал, и куда он свое горе снес - никто об этом не узнал и никто не спросил его.
- Миру нужны мои сказы да побасенки, а не я сам, - говорил он. - А ты дай миру, милый ты человек, то, что ему нужно, или то, что он хочет!..
И опять покатилась его жизнь тихо, да радостно. Плетет он лапти себе, а больше другим, ребятишкам, плетет и поет, сидя на завалинке у братниной избы. Люди мимо идут, каждый с ним поздоровается так приветливо.
- Здравствуй, милый дядя Бодряй! Каково живется-можется?
И пройдут дальше.
- Здравствуй! Здравствуй! Милый человек, - скажет дядя Бодряй. - Живу, хлеб жую; Бога прославляю, всем добра желаю.
- Так! Так! - скажет прохожий. - Верно! Правильно! И пойдет дальше. И все ему кажется, что кто-то ласковое слово ему в душу заронил и по сердцу, любя, погладил.
- Дядя Бодряй! - говорит один мужичок. - Приходи к нам блины есть.
- Ладно! Милый человек, приду.
- Дядя Бодряй! - говорит другой мужичок. - У нас крестины. Мишутку крестим. Приходи, гостем будешь.
- Приду! Милый человек, спасибо на зове!
- Дядя Бодряй! - говорит третий мужичок. - Дочь Пашутку выдаю. Приходи пиво пить.
- Ладно, ладно, милый человек. Беспременно приду!
И ни одна свадьба, ни одни именины и крестины без Дяди Бодряя не бывают. Без него скучно и нерадостно, а он придет, румяный да ласковый, и точно всех озарит. И начнутся сказки да россказни, один другого краше да занятнее. То расскажет он, как кум Матвей к отцу Матвею ходил, помочь в нужде просил и как, наконец, отец Матвей помог куму Матвею в беде и как эта помощь, от долгого ожидания, показалась куму Матвею вдвое слаще.
- Так-то, милый человек, - прибавил дядя Бодряй, - сказано: терпи, казак, - атаманом будешь! Так оно и есть. У Господа Бога сроки долги. Не по нашему плечу, а все-таки надо терпеть, ибо всякому делу положен у Бога час и срок, и ничего не может произойти без этого положения. Вот, милый человек, чай, знаешь, как, примерно сказать, жисть в квашне скисает и поднимается, и растет. Вот так-то оно и везде, милый человек!


IV


Год за годом проходит. Люди родятся, живут и помирают. Молодые стареются. Один дядя Бодряй не меняется. Только волоса его стали как будто чуточку седеть, а такой же крепкий, румяный и такой же запас у него сказок и пересказов. Целый непочатый кошель.
Только в последнее время стал он их меньше рассказывать, а больше слушать, что другие рассказывают.
- Для того, милый человек, - говорит, - нам два уха и один рот дан: больше слушать и меньше говорить.
И начали люди замечать, что дядя Бодряй стал в последнее время чаще пропадать, а куда - неизвестно. Уйдет он куда неведомо и пропадает и день, и два, и целую неделю. Вернется дядя Бодряй еще веселее и здоровее, чем был, и все ему, как родному, обрадуются. Все друг другу говорят:
- Дядя Бодряй пришел! Дядя Бодряй пришел!
И был в деревне Пустышке в те поры озорной и дурашный малый. И все его так и звали: озорник Прошка.
"Семь-ка, - думает Прошка, - дай-ка я узнаю, куда дядя Бодряй пропадат".
И стал он следить, выслеживать, куда дядю Бодряя нелегкая носит.
Один раз, дело было летом, вечером, подкараулил он, как дядя Бодряй отправился из деревни.
Вышел он из деревни в Памаевские луга и пошел прямо в Кузьминский лес, а лес тот тянулся в доброе старое время на многие добрые версты, и мужички говорили, что в том лесу есть благодатные уголки, только добраться до них нелегко.
Идет, идет дядя Бодряй, идет, калиновым подожком подпираючись, идет за ним дурашный Прошка, а за ними ночь и гроза надвигаются.
И дурашному Прошке вдруг стало жутко. "Куда, мол, - думает, - я в эку страсть пойду?" А дядя Бодряй обернулся и говорит:
- Иди, иди, милый человек, не бойся! Коли не будешь бояться, то никакой страх тебя не возьмет, а коли убоишься, то страх тут как тут, и накроет, и осенит, и осилит.
Прошка приободрился. "Я только, - думает, - до Семенова ключика провожу его, а там и удеру. Пущай один идет. Вишь, как гроза накатывает".
А в лесу темная ночь. Ни зги не видно.


V


И только что вошли они в Кузьминский лес, как вдруг: трах! - ударил гром и пошла кружить, вертеть буря, а дядя Бодряй говорит:
- Ничего! Ничего, милый человек... волос с головы твоей не падет без воли Господа... Не бойся!
А Прошка совсем струсил и испугался. Сам идет, дрожит; ноги еле переставляет и про себя скорехонько твердит: "Свят! Свят! Свят! Господь Саваоф!.."
И кажется ему, что кругом его не деревья, а какие-то лешие стоят или идут вместе с ними. "Дядя Бодряй! Дядя Бодряй!" - хочет он сказать, да голосу не хватает, горло перехватило.
А дядя Бодряй знай себе идет вперед и говорит так ласково, да приветливо:
- Иди-иди, милый человек. Ничего не бойся!
Шли, шли они, и стал примечать Прошка, что буря начала затихать и какой-то свет засквозил между деревьев.
Чем дальше идут они, тем ярче становится этот свет. И не может Прошка разобрать, что это. Месяц ли сияет или солнышко проглянуло?
И пришли они, наконец, на место красоты неописанной. Все деревья и кусты сияют и благоухают. Цветы кругом такие яркие да нарядные, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Раскрыл рот Прошка, стоит и любуется, глядит - не налюбуется.
- Что, - говорит Прошка, - так бы все и глядел. Никуда бы отсюда не ушел.
- Вот, милый человек, - говорит дядя Бодряй, - коли не побоишься да потрудишься, то и до места доброго дойдешь.
И спрашивает Прошка дядю Бодряя:
- Где же это такое хорошее место находится?
- Там, - говорит дядя Бодряй, - где все хорошо и нет земной скверны. От деревни Пустышки это место отстоит на многие, многие тыщи верст. Кто зол, тот ни в жизнь до этого места не дойдет, а кто добр да прост - так того сам Бог донесет.
- Как же это так? - спрашивает Прошка. Но только что успел это выговорить, как глядь-поглядь... нет хорошего места... сгинуло и пропало.
И сам Прошка лежит на земле, в Памаевских лугах. И как он попал в эти луга? - не может он этого понять... Вздремнул, должно быть, а когда вздремнул - ничего не знает, и не помнит, и не понимает.


VI


И не мог Прошка помириться с тем, что он во сне только видел "хорошее место". Ходит он, бродит по Кузьминскому лесу и все думает да гадает: "Во сне или наяву видел он "хорошее место". И все ему чудятся слова дяди Бодряя: "Кто добр да прост, того сам Бог до этого места донесет".
А как же это узнать: добр он или нет? И не просто добр, а добр и прост.
Один раз, дело было к вечеру, зашел он далеко в Кузьминский лес и вдруг видит сквозь ветви: сидит дядя Бодряй на большом камне, а подле него на задних лапах сидит огромный медведь.
Струсил Прошка и к месту прирос. Стоит и глядит, рот разинув, а дядя Бодряй говорит ему:
- Ничего, милый человек, подойди, не бойся. Это мой старый приятель, Михаил Иваныч. Он не тронет. Подойди, милый человек.
Приободрился Прошка, подошел. Смотрит, у ног дяди Бодряя лиса сидит, такая пушистая, огнистая, а тут же, в траве, возится махонький зайчик.
Чудно показалось Прошке. "Как это лиса не задавит зайчика и как медведь не тронет лисы?" А дядя Бодряй говорит:
- Они не грызутся. Мирно живут. Так-то, милый человек. Бог велел всем быть добрыми, а пуще всех людям заповедал: пребывать в благе и любви. Коли человек добр, ибо добро исходит от Бога и от него входит в душу человека, а от человека идет во всякого зверя, и в травы, и в камни, по всему Божьему миру.
Ничего не сказал Прошка, а только посмотрел на Бодряя, а дядя Бодряй, такой румяный да ласковый, сидит, улыбается. И нагнулся он и подставил руки зайчику; а зайчик прямо прыг к нему на руки, и посадил его дядя Бодряй к себе на колени, а зайчик весь дрожит, трясется.
- Вот, - говорит дядя Бодряй, - вишь робкая, заячья душа. Всего его лихоманка треплет. Ну! Небось, небось! Труска ты, добрая, да тихая. - И погладил его дядя Бодряй и подставил свою руку зайчику, а зайчик начал лизать эту руку. - Вот, - говорит дядя Бодряй, - попробуй, как у него сердце стучит. Испугался косой: струсил, что твой Прошка.
И Прошка погладил легонько зайчика, а зайчик уши пригнул и покосился на него.
- Так-то, милый человек, - сказал дядя Бодряй. - Живи в благе, и благо будет исходить от тебя в Божий мир.
И, сказав это, дядя Бодряй встал и пошел. И за ним следом пошел медведь, переваливаясь из стороны в сторону, а за ним шмыгнула лиса и зайчик ускакал скорехонько. Вытаращил глаза Прошка и долго смотрел в ту сторону, куда ушел дядя Бодряй, а за ним вся его компания.


VII


И стал Прошка рассказывать всем, что он видел. И никто ему не верил, а все хохотали и потешались над ним.
- Это он у дяди Бодряя сказкам выучился, - говорили мужички.
- А ты ври, дурень, да знай меру! Чего зря врешь? - корил его Парамоныч, умный, разумный, старый старик. - Разве можно поверить, чтобы человек, да со зверем дружбу водил или чтобы лиса с зайцем рядом сидела, да не утерпела и его бы не съела. Это одни басни, да россказни!..
И вот все смеялись, потешались над дурнем малоумным Прошкой и все думали:
- А вот! Погоди! Дядя Бодряй сам придет. Мы его доподлинно допросим.
А дядя Бодряй сгинул да пропал. Лето уже к осени подошло, а дяди Бодряя нет как нет. И вдруг вместо дяди Бодряя пришла гостья, непрошеная и негаданная, лихая немочь. И стал народ помирать. Повалились мужики и бабы, как мухи осенью; а пуще всего ребятки махонькие.
Приуныли все люди Божии. Стали креститься, молиться, грехи замаливать. Замолкли песни гудошные. Перестали люди пить зелено вино, так что и дорога к кабаку травой заросла. Все носы повесили. На всех смерть глядит.
И вот, как раз среди этого печального жития, объявился дядя Бодряй.
- Что, - говорит, - братцы, носы повесили. Аль Бога забыли, аль Он вас забыл?..
И все подбодрились, храбрости набрались.
- А вы, милые люди, человеки, - говорит дядя Бодряй, - руки не покладайте и носов не опускайте. Коли пришла беда - отворяй ворота!.. Милости просим!.. Надо и ее весело принимать. Пожили не скучно и помрем весело!..
И начал дядя Бодряй всех подбодрять и утешать. С раннего утра до поздней ночи, а то и всю ночь напролет ходит он, бегает, своим калиновым подожком подпирается и во всякую избу, куда злая немочь пришла, он добрым словом да веселым сказом выгонит ее...
- Пошла, мол! Тут дух бодр и нет тебе места и пристанища.
И не больше как пять, шесть дней прошло, как все переменилось. Немочь стала ослабевать. Все приободрились. Всем стало приятно и весело. Молодые вставали с их постелей и выздоравливали. Пожилые принимались, перекрестясь, за работу. И только совсем старые старички да старушки помирали покойно, с твердой верой, что в "ином мире" им будет лучше. И ни один человек, ни одна Божья душа не подумала, не догадалась, что всю бодрость духа принес им дядя Бодряй.


VIII


Прошла зима, пришла весна. Дорожку к кабаку расчистили, и все пошло по-прежнему, по-привычному да по-давнишнему.
И дядя Бодряй опять стал пропадать по целым дням и однажды пропал надолго.
"Верно, опять ушел в хорошее место, да там и застрял!" - думает Прошка.
Пришла и прошла весна, прошло лето, за ним осень и зима, прошел целый год, а за ним другой, третий, прошли и десятки лет.
Нет дяди Бодряя.
Не стало Прошки. В самый рождественский сочельник Богу душу отдал.
Не стало и Кузьминского леса. Весь вырублен.
А дядя Бодряй все нейдет.
Пришло и прошло голодное время. Пришла опять злая немочь. Все опять носы повесили и некому их поднять. Нет дяди Бодряя.
Совсем опустился народ. Каждый год недород да недород. Все даже отощали, и все глядят во все стороны: нет ли где дяди Бодряя. Благо, можно смотреть во все стороны. Везде чисто да пусто, и кабак далеко виден. К нему ведет широкая дорога, вся елками уставлена.
А дяди Бодряя все нет!
Наконец один раз весной был ясный, погожий день, солнышко светит. Всюду тепло, хорошо. И вдруг неизвестно и неведомо откуда кричат: "нашли!"
- Нашли дядю Бодряя!
Весь народ кричит, голосит, и все бегом бегут на горку, которая прежде в Кузьминском лесу была, а теперь совсем голая стоит. Взошли на горку, а на горке чистая полянка, и лежит среди этой полянки дядя Бодряй, только не живой, а мертвый. Вся голова его - седая, а лицо такое же, как было, только румянца нет. Белей оно воску белого; а на губах та же, что и прежде, веселая улыбка играет. И лежит он как живой и точно... вот, вот!.. сейчас зашевелит он губами, раскроет рот и начнет сказки да побасенки рассказывать. А кругом его камни большущие лежат. И откуда и как они очутились тут, никто не знает.
И вот все собрались, весь народ. Все глядят на тело дяди Бодряя. Бабы то здесь, то там начинают голосить голосянку, реветь, причитать...
И слышит народ, что внизу горки какой-то переполох; кричат: "ведут! ведут!"
И точно "ведут на горку старика старого Парамоныча". Ему уже сотня лет с хвостиком.
Сгорбился он, съежился, и ведут его под руки.
Привели деда Парамоныча. Остановился он перед телом дяди Бодряя и говорит:
- Был добрый человек, жил добрый человек, и все мы были живы: бодры и добры. В нем жила сила духа... и все мы теперь поклонимся этой силе.
И дряхлый старик Парамоныч опустился на колени и поклонился до земли праху дяди Бодряя, а за ним весь народ поклонился в землю. А за народом поклонились все травы, кусты и деревья, все птицы и звери и даже все бездушные камни припали к земле, и никто теперь ни у кого не спрашивал:
- Как это возможно!..
Ибо все знали и видели, что это возможно и что все преклоняется перед силою духа...
Эх, кабы нам да дядю Бодряя!..




Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:39 | Сообщение # 17
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Клёст

(птичья драма)


I


Ты знаешь, что все деревья страшные сони.
Как только в тихий, ясный день их пригреет солнышком, они тотчас же все раскиснут и заснут. А уж ночью - и говорить нечего! Тогда они спят как убитые во всю ивановскую.
И как же им не спать?! Ведь каждое дерево крепко-накрепко привязано корнями к земле и ни за что на свете не упадет.
Только ветер может разбудить деревья. Как только он налетит на них - все они тотчас же проснутся, и все листки их начнут шептаться, как будто они вовсе не спали. Такой ветер даже косматую ель разбудит, а известно уж, что нет такой сони на свете, как растрепанная, косматая, замухрастая ель. Как начнет ветерок махать ее ветками, она поневоле проснется, а вместе с нею проснется и все, что живет на ней.
Ты, верно, знаешь, слыхал, что на таких елях живут клесты, - и вот об одном таком клесте я хочу рассказать тебе теперь.
Был он с большой головой и огромным носом крючком. Когда он был еще очень маленький, то и этот нос был также маленький, хорошенький крючочек. Клёст поедал им все, что приносили ему папа и мама, все, начиная от какого-нибудь крошечного червячонка до крепкой еловой шишки, из которой он выбирал орешки и щелкал их лучше всякой купчихи или купеческой дочки.
Кругом его был старый, прекрасный еловый лес, была лесная глушь, и вот среди этой глуши он вырос.
Лучшей няней для него было солнце. Когда оно с нежностью пригревало травки, кусты и деревья, то грело заодно, по пути, и его, маленького клёстика с большой головой. Притом грело оно его с такой лаской и любовью, что у него, наверное, выступили бы слезы на глазах. Но ты, конечно, знаешь, что клесты и все птички не могут плакать, просто потому, что у них нет платочков, чтобы утирать слезы. Они даже носики свои утирают просто об землю или об травку. И вот эту травку молодую, зеленую, сочную, бархатную очень любил наш клестик; но, разумеется, он любил ее теребить, когда был еще очень маленький, а затем, когда нос его стал подрастать и сделался крепким крючком, он долбил им деревья, ломал сучки, гнул ветки, одним словом, делал множество разных гимнастических штук с целью укрепить свой клюв.
Он любил тихие летние вечера, когда солнышко ложится спать, зардевшись, как красная девушка, и его румянец стыдливо разливается по всему небу. Ему нравилось слушать, как лениво перекликались птички, мирно засыпая на ветках; ему нравился пахучий, смолистый, свободный воздух лесов. Но всего больше ему нравились зеленые еловые шишки. Расщипать крепкую, ароматную шишку, добраться до ее сочной, сладкой, смолистой мякоти и вкусных орешков - для него было истинное наслаждение.
Родился он на севере, в лесной тайге, где зимой царит и трещит злющий-презлющий мороз.
И вот от этого мороза все клесты перелетают на зиму туда, где потеплее. Клёстик улетел вместе с другими.
А весной все птицы вернулись в старый, родной лес, туда, где прошло детство клестика. Там ему было все знакомо - и старые, замухрастые ели, и молодые зеленые елочки. Все ему приветливо кланялись, как старому другу, и он всем кланялся, и свистел, и кричал, и чирикал изо всех сил своих маленьких легких. Солнышко светило так радостно и весело; оно грело и землю, и травку, и кусты, и деревья, так что те принялись взапуски расти, цвести, зеленеть. И сколько цветов запестрело на зеленых лужайках! Сперва выглянули подснежники, за ними втихомолочку распустились скромные фиалочки. Но на севере они ничем не пахнут - из скромности. Они думают, что пахнуть на весь свет, чтобы все нюхали, кто хочет и кто не хочет, неприлично. Затем расцвели всякие весенние цветочки; разумеется, все расцветали по старшинству. Ведь у цветов строго соблюдается, чтобы ни один, который ниже по чину, не мог расцвести раньше другого, который старше его.
И вот, когда все расцвело и зазеленело, когда солнце просто прыгало от радости по всем лужайкам, цветам и деревьям, когда все птицы, большие и маленькие, запели и засвистали на все лады, тогда у нашего клестика сердце чуть не выпрыгнуло из груди. Он, как жар-птица, блестел и сиял на солнце. Он чувствовал, что все это хорошо, очень хорошо, а все чего-то недоставало ему. Он ждал чего-то, а чего - и сам не знал: какого-то праздника, какой-то радости, от которой сердце его заранее трепетало и замирало. И вот, вдруг, в тени большой развесистой ели, сквозь ее сучки, перед ним мелькнула на солнце маленькая серая птичка.
- Это она! - подумал он радостно.
- Это она! - сказало ему сердце.
Это его радость, его жизнь. Это то, чего недоставало ему и чем дорога была ему самая жизнь.
Он хотел свистнуть нежно, жалобно, но горло его сжалось, как и маленькое сердце. Он подлетел к птичке; у нее был такой же нос крючком, как и у него, на ней было такое же серо-зеленоватое платье, какое он носил еще очень маленьким. В ней было что-то детское, но родное, милое, и он тихо-тихо проговорил дрожащим голосом:
- Милая моя, родная!
Птичка чирикнула так кротко, нежно, сердечно, что у клеста все сердце перевернулось от радости. Он пригнул голову и пропел нежную, жалобную нотку, а вслед затем запел. Да! Он запел старую песню, которую поют весной все те клесты, у которых молодая жизнь играет в молодом сердце, он пел ту весеннюю песню, которая вечно останется молодой, потому что не может состариться. И все птицы слушали его, всем хотелось петь, радоваться и любить все и всех.
В ответ на эту песню серая птичка опять нежно, грустно чирикнула и села подле клеста на ветку.
Он весь встрепенулся. Он не знал, не чувствовал, где он сидит; он видел только одну ее - ее, маленькую, родную, серо-зеленую птичку, и опять проговорил тихо и нежно:
- Милая моя, родная!
И они поцеловались.
Ему показалось, что все цветы и листики целуются, что все птицы смотрят на них, что солнце целует землю, и она становится теплой, радостной под его поцелуями. И вот не прошло и двух-трех дней, не успели они оглянуться, как уж были обвенчаны, разумеется, обвенчаны по-своему. На свадьбу к нашей парочке слетелись все старые и молодые клесты; все пищали, свистели, судили и рядили на весь лес.
- Хорошая парочка! - говорили седые клесты.
- Славная парочка! - рассуждали старые клестихи. И все с ожесточением долбили еловые шишки. А сам молодой был просто на седьмом небе, если только есть седьмое небо. Он пел и сиял от восторга.


II


Прошло лето, и наш клёст попался, - попался в силки, которые расставили простые, ничему не учившиеся деревенские мальчишки.
Как он рвался, как он щипался, как он кричал!
Его молодая женка тоже кричала и пищала на весь лес. Но ничем уж нельзя было помочь. И хотя бы слетелись тут все клесты со всего леса, то и они ничего не могли бы поделать.
Его унесли и посадили в маленькую клетку, вместе с чижами, чечетками, овсянками, зябликами, щеглами и тому подобной шушерой. Все это пищало, орало, щипалось и толкалось без толку. Точно ад кромешный!
Целыми днями клест ничего не ел и ни о чем другом не мог думать, как только: вырваться бы на свободу. Изгрыз он все стенки клетки, долбил их изо всех сил; но стенки были толстые, крепкие, а сил у него от голода было очень мало.
- Погоди же! - подумал он, - лучше я буду есть и поджидать случая. Мальчишки народ глупый. Будут они меня пересаживать куда-нибудь, а я рванусь и... улечу.
И действительно. Как только его стали пересаживать в другую клетку, он изо всех сил до крови ущипнул мальчика за палец, рванулся, полетел и - бац! - прямо в оконное стекло со всего размаха.
Господи! Как он треснулся! Даже стекло задрожало от страха, а у него такие искры из глаз посыпались, что он думал - пожар. Целый час у него перед глазами вертелись зеленые кольца; он совсем ошалел, раскрыл рот и даже не почувствовал, как его снова посадили в клетку и отнесли на рынок.
Сколько он там увидел птиц и людей! Птицы кричали на все лады и люди также, точно старались их перекричать. В особенности одна барыня, толстая, пузатая, орала, тараторила, как добрый скворец.
И вот этой самой барыне продали клеста за гривенник.
Посадили его в маленькую клеточку и понесли в большие хоромы.
Назвали клеста Иваном Ивановичем Кривоносовым и пустили летать по залам.
Иван Иваныч смотрел на высокие хоромы, с большими окнами и зеркалами.
Сначала он думал, что в зеркалах сидят другие клесты, но очень скоро убедился, что этих клестов не достанешь ни за какие коврижки. Смотрел он на штофную мебель, на картины в золотых рамках, на дорогие портьеры и обои, и все это ему было противно.
Но противнее всего были для него растения. Они напоминали ему его милый, зеленый еловый лес и его родную, дорогую, серо-зеленую клестиху.
И он с ожесточением щипал и теребил дорогие кусты померанцев, лавров и мирт.
- Это ты что делаешь?! Что делаешь, разбойник? - накинулась на него барыня. - Разве тебя за тем сюда пустили, чтобы ты портил мои цветы? Возьмите его прочь! Вон! вон разбойника! отнесите его в столовую. Ивана Ивановича поймали и отнесли в столовую.
А там тоже были растения на окнах, правда, немного, несколько горшков плохоньких. Ну, и задал же он им пфэйферу! Была там какая-то волькамерия, которая аккуратно каждый год роняла листья и стояла, бесстыдница, в виде голого пучка зеленых розог. От этих розог Иван Иваныч не оставил ни единого прутика. Все исщипал. И этого мало. Была палка, к которой деревцо было привязано: он и ее исщипал. Был там какой-то двулистный арум. Он его совсем безлистным сделал. Даже почку, которая была в самой середине, и ту всю выщипал.


III


В зале, подле столовой, куда был сослан несчастный Иван Иванович Кривоносов, летали, резвились, чирикали две птички. Им дозволялось летать по всем комнатам свободно.
Это были московка-синичка, юркая юла, и чижик.
Целый день-деньской они пищали и носились вперегонку по всем комнатам. Московка даже залетала к барину в кабинет, чего не позволялось чижику. На ночь они мирно усаживались рядком на ветке филодендрона и мирно засыпали. Каждый день, зимой, отворяли форточку в зале; чиж не обращал на это никакого внимания, а московка садилась на самый краешек форточки, юлила, кричала и опять влетала в залу.
- Ах, какие глупые птицы! - думал Иван Иваныч. - Они рады тому, что их держат в неволе и кормят дурацким конопляным семенем! Вот так дуры!
И он смотрел на них с презрением. А когда синичка подлетала к нему, чтобы склюнуть у него из чашки семечко конопли, он бросался на нее как бешеный.
- Смотрите, какая злючка! - говорила барыня. - Ему жаль семечка для маленькой московки! У! противный! Ему непременно надо пару, ему надо клестиху найти.
И отыскали ему клестиху; но это была не его родная, милая серая птичка: это была настоящая, злая, желтая клестиха, которая постоянно кричала на него и лезла щипаться. Он не знал, куда от нее деться, и вот раз, утром, удрал втихомолочку в залу, и хотя там были противные чиж и московка, но не было ненавистной клестихи.
Но как только увидали его в зале, сейчас же закричали, поймали и посадили его на шкап.
На шкапу был разный хлам: были старые конторские книги, картонки и тому подобная чепуха. С горя и досады принялся он все это грызть. Работал, трудился целый добрый час, истеребил все книги и картонку, а в картонке была барынина шляпка.
- Ах, ты, наказанье божье! - говорят, - нет сладу с ним. Дайте ему полено, пусть со злости грызет его.
Сел он на полено, и так ему стало горько, тошнехонько. На дворе солнышко светит, воробушки чирикают, в снегу купаются; а он сидит мокрый, в углу, на полене.
И просидел он на нем целый день и целую ночь. Насыпали ему в чашку конопли, но ему не только есть, тошно смотреть на нее.
- Что это, - говорят, - Иван Иваныч не ест? Сидит хмурый.
Хотели подойти посмотреть, не болен ли. Но он окрысился, крылья растопырил, нос раскрыл.
- Этакая злючка, - говорят, и отошли прочь.
Было это ранним-рано поутру, только что солнышко нос свой высунуло. Такое красное, нарядное. Вспомнилось клесту, что так же оно всходило там, там, далеко, в зеленом, еловом лесу, и так захотелось ему полетать на вольной волюшке, повидать свою милую женку.
Чирикнул он раз, чирикнул два и запел свою песенку, ту самую песенку, которую пел там, давно, в первый раз как увидал родную, милую птичку. Так грустно, нежно и жалобно пел он. Его услыхали из спальни.
- Этакая, - говорят, - противная птица! Ни свет ни заря встает, никому спать не дает! Посадите его, разбойника, в шифоньерку. Впотьмах он не будет скрипеть.
Поймали и посадили его в темную шифоньерку. Сидел он впотьмах, взаперти и думал.
- Погодите, дайте мне только случая дождаться. Крылья у меня крепкие, такого стрекача задам. Вырвусь на волюшку вольную, улечу к моей милой.
С тех пор он часто мечтал об этом.
Один раз, рано утром, он замечтался и полетел, полетел в диванную, в гостиную, в залу. Пропел свою песенку - никто его не потревожил.
И прилетел он в зеленый сад, где все кустики и деревья в горшках торчали.
"Этакая гадость!" Подолбил он один кустик, выщипал другой. Стояла на тумбе пышная сага. Листья у ней, словно перья, шли во все стороны, а из самой середины торчали почки, как пружинки. Выщипал и их. Стоит юкка. "Тоже гадость! - думает Иван Иваныч, - точно палка, а на верхушке зеленые мочалки висят". Общипал и мочалки. Одну еловую подпорку исщипал с наслаждением. Одним словом, похозяйничал вволю и всласть.
Барыня встала поздно. Пошла она к своим цветам. Подошла - и вдруг ахнула, всплеснула руками.
- Ах ты, господи! Разбойник, что ты наделал?! Моя сага, моя юкка!.. - и барыня в слезы.
Началась опять охота за Иваном Иванычем. Летал он как бешеный. Крылья крепкие, здоровые. Припустит он в столовую- бегут за ним в столовую, припустит в залу - бегут за ним в залу. Наконец, догадались двери за ним закрыть. Летал он, летал, кричал, кричал, насилу, насилу поймали.
Взяли ножницы тупые-претупые и все длинные, крепкие перышки, на которые так твердо надеялся Иван Иваныч, все перепилили, обстригли, обчекрыжили.
Не вдруг Иван Иваныч догадался, какой казус с ним учинили, что у него отняли.
Посадили его опять на шкап, на глупое полено. Хотел он перелететь на ближнее окно, вспорхнул бойко, забористо и вдруг... фьют! полетел кубарем на пол и треснулся о стул грудью. Раскрыл он рот, оглянулся, хотел подняться на окно... тырр-рр! До подоконницы взлетел, стукнулся об нее головой и опять очутился на полу. Сидит, глядит наверх, а в голове темное колесо ходит: не может и не хочет понять он, что отнято у него все, все, чем он жил, о чем мечтал, на что надеялся. И опустил он головку к самому полу.
Посадили его опять на шкап. Сидит он целый день, целую ночь. В голове у него все смешалось, спуталось. Среди ночи вдруг представилось ему, что крылья у него опять выросли, большие, здоровые сильные крылья, и что форточку в окне открыли.
Полетел он сперва робко, чирикнул и вдруг выпорхнул на свободу... Ах! сердце просто выпрыгнуть хочет от радости.
А там, вдали, стоят зеленые ели и манят его, и тихо зовет его милая, серая птичка, его родная женка. Все встрепенулось, запело, запрыгало в груди Ивана Иваныча.
Бросился он к ней.
- Милая моя, дорогая, родная...
И... проснулся. Проснулся он опять на шкапу, среди ночи. Кругом его тьма кромешная. Заплакал бы с горя, с тяжелого горя, да слез нет. Бросился он в отчаянии со шкапа, слетел камнем вниз, ударился головой об пол и больше ничего уж не помнил.
Утром нашли его на полу, с открытым носом.
Изо рта у него текла кровь.
- Да посадите его просто в клетку, - говорят, - купите клетку и посадите!
И вот посадили его сначала на подоконник, а затем купили клетку и посадили в клетку.
И сидел он по целым дням на жердочке, грустный, и смотрел в окно на голые сучья деревьев, на порхающих воробьев.
- Счастливые! - думал он, - счастливые, за вами не гоняются люди!
Он встречал и провожал каждый день с тяжелой тоской. Грудь у него жестоко болела, но он не понимал, что болит у него в этой груди сердце, измученное тоской.
И вот, в одно утро, кто-то принес и всунул ему в клетку молодую, зеленую еловую шишку. Господи, как он обрадовался ей! Даже от радости зачирикал. Но тут же вспомнил о зеленых елях, о родных своих лесах и опять сел на жердочку и повесил нос. Так просидел он почти весь день на одном месте и ничего не ел, а зеленая шишка валялась на дне клетки.
Затем наступила весна, снег сошел, деревья и кусты зазеленели, зазеленела травка.
Раз как-то Иван Иваныч встрепенулся. Рано, рано поутру он грустно пропел свою любимую песенку, потом целый день ждал чего-то радостного. В груди у него как будто затихло. Чирикнул он, прыгнул на жердочку, прыгнул на другую и вдруг опрокинулся вверх ножками, вытянул шейку, раскрыл рот и умер...



Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:40 | Сообщение # 18
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Папа-пряник


Это было давно, но может случиться и сегодня и завтра, - одним словом, когда придется.
У Папы-пряника был большой торжественный праздник, а ты, верно, не знаешь, что Папа-пряник над всеми сластями король и всем пряникам пряник.
И вот, раз сидел он на своем троне, в короне из чистого сусального золота, в глазированной мантии с миндальными хвостиками и в маленьких новомодных шоколадных сапожках. Трон его был большой, высокий пряник, обсыпанный самым чистым блестящим сахаром-леденцом, да так густо, что снаружи никак нельзя было видеть, что было внутри, но от этого самого он казался еще вкуснее и слаще, чем был на самом деле.
Вокруг трона стояла почетная стража, в золотых мундирах, с фольговыми саблями и шоколадными палками в руках. Все это были что ни на есть самые лучшие пряничные солдаты, с сахарными цукатами.
А дальше полукругом сидели всякие сановники, разумеется, не настоящие, а сахарные.
Позади них было множество прекрасных кавалеров и дам. Все кавалеры смотрели в одну сторону: в ту самую, в которую были повернуты.
А дамы были просто прелесть. Они были из белого безе со сливками, легкие, полувоздушные, пустые внутри. Каждая из них думала, что слаще ее нет ничего на свете, и, смотря на каждого кавалера, думала: "вот он!" А кавалеры так и таяли, потому что все были из чистого леденца.
Кругом повсюду, для порядка, были расставлены кондитеры в белых колпаках, фартуках и с медными кастрюлями. Они стояли с чрезвычайно серьезными минами, потому что честно относились к искусству и считали себя призванными смягчать горечь этой жизни своими произведениями.
Наконец тут же в зале стояло множество детей, больших и малых, глупых и умных, добрых и злых. Они смотрели на Папу-пряника и его стражу, на его сановников, на кавалеров и дам, на варенья и конфеты. Одни думали: "Ах, если бы нам дали вот эти бонбоньерки!", а другие: "Ах, если бы попробовать нам хоть один пряник!" - и все облизывались, что было совсем некстати, потому что они еще ничего не отведали.
- Ну! - сказал Папа-пряник, - принесите теперь награды. Сегодня мы награждаем всех умных и прилежных детей. И это так и следует по закону. Потому что поощрение везде необходимо.
Принесли на огромном серебряном подносе огромный пряник. Ах, что это был за пряник! Такого, наверно, никогда не было и никто во сне не едал. Пухлый, рыхлый, поджаренный, подпеченный, с вареньем, изюмом, коринкой, миндалем, мускатом, цукатом, ну, словом, со всем, что в нем было, на всякий вкус, даже такой, какого вовсе и не было. А когда стали резать этот пряник, то из него просто так-таки и потекло самое вкусное варенье, а у всех детей потекли слюнки... Ах! Нет, лучше и не рассказывать!..
Папа-пряник подзывал к себе каждого умного прилежного мальчика и давал ему по большому куску вкусного пряника.
Когда все прилежные ученики были награждены, а глупые лентяи проглотили все свои собственные слезы вместо пряника, то Папа-пряник снова встал с своего трона и сказал:
- Теперь надо назначить к будущему празднику премию за добрые дела, потому что и в добрых делах должна быть конкуренция. Я предлагаю самый большой вкусный пряник тому, кто сделает настоящее доброе дело. Идите и радуйтесь!
Когда все дети разошлись по домам, то начали играть в мяч, кегли и даже бирюльки, так что все пряники были забыты, а добрые дела подавно. Только трое мальчиков на другой день вспомнили, что было вчера, и это было хорошо, потому что мог бы и никто не вспомнить.
Одного мальчика звали маленьким Луппом. Когда он хорошо вел себя, то отец давал ему два серебряных пятачка, а так как он каждый день хорошо себя вел, то в неделю у него накоплялось столько пятачков, что, пожалуй, и не сочтешь, и, во всяком случае, на эти пятачки в воскресенье можно было купить отличных пряников. Но маленький Лупп умел считать и даже рассчитывать. Он отправился прямо в кондитерскую лавку и спросил:
- Что стоит самый большой пряник? Оказалось, что он дороже всех пятачков, которые можно скопить в целый месяц. Одним словом, страшно дорог.
- Ну! - сказал Лупп, - я буду непременно в выгоде, - и через три дня он, с шестью пятачками в кармане, пошел в один большой дом.
Там, внизу, в подвале, почти совсем под землей, в темной каморке, жил бедный башмачник с женой и шестью маленькими детьми.
Маленький Лупп отдал им шесть пятачков.
- Ну, - подумал он, - пусть наслаждаются! Я сделал настоящее доброе дело, потому что оно с расчетом, а это самое главное.
Но вот в том-то и шутка, сделал ли он настоящее доброе дело? А это узнать не так легко, ну да и не очень трудно. Ведь у каждого человека, маленького и большого, в сердце сидит хорошенькая крошечная девочка в белом платьице. Но только это платьице не всегда бывает чисто. Если кто-нибудь сделает доброе, хорошее дело, то маленькая девочка начинает прыгать от радости и тихо поет веселые песенки.
Но если человек сделает что-нибудь дурное, то маленькая девочка горько заплачет. Да и как же ей не плакать, когда от каждого дурного дела у ней на беленьком платье выходит черное пятнышко, как будто на него брызнули грязью? Кому же приятно ходить в платье с пятнами?
Говорят, что маленькую девочку зовут совестью. И вот только что Лупп успел сделать доброе дело, как маленькая девочка в его сердце принялась громко хныкать, хныкать и приговаривать: "С выгодой, с расчетом! Этак всякий сделает". Но Лупп назвал маленькую девочку безрасчетной дурой, которая еще глупа и ничего не понимает. - Что ж? Быть может, он был и прав.
Другого мальчика, который захотел сделать настоящее доброе дело, звали маленьким Кином. Он был очень беден и ходил в оборванных лохмотьях. Самым лучшим наслаждением для него было сидеть на тротуарном столбике, с куском грязи в руке, и ждать: как только мимо него проезжала какая-нибудь маленькая красивая коляска, в которой сидели нарядный кавалер со своей дамой, он тотчас же бросал кусок грязи в коляску, да так ловко, что забрызгивал и кавалера и даму. Правда, иногда за это на него бросался полицейский солдат, но он так бойко бегал, что даже на собаках его нельзя было догнать. Это он называл охотой за красными перепелками. Когда он видел, что извозчик бил свою измученную лошадку, он говорил: "Валяй ее с треском, авось, она почувствует любовь к тебе и погладит тебя копытом по морде. То-то вышло бы красиво!" Когда при нем повар резал курицу и бедная билась, обливаясь кровью, он смотрел и думал: "Так бы им всем, да и тебе тоже, потому что на свете все гадко и скверно!" Он связывал котят хвостами вместе и вешал их, как пучок редисок, на забор. Бедные котята прыгали, пищали и мяукали, а Кин хохотал и говорил: "Вот так концерт и притом даром! отличный концерт!" Всем и каждому Кин старался досадить как можно лучше. За это его били как можно сильнее, но ведь от этого он становился еще злее, он скрипел зубами и кусался, как собака. Одним словом, это был настоящий злой мальчик, желтый, худой, с серыми злыми глазами, с общипанными волосами, которые торчали во все стороны, как щетина на старой щетке.
И вот этот-то самый мальчик задумал сделать настоящее доброе дело. Он думал: "Возьму я да украду у лавочника Трифона все деньги, что у него в конторке заперты. Говорят, что у него денег непочатый угол лежит взаперти, впотьмах. Все их выпущу я на божий свет и раздам я эти деньги бедному дедушке Власу, башмачнику Кирюшке и слепой старухе Нениле. Да нет, они, пожалуй, все их пропьют и пойдут деньги к целовальнику. Лучше я возьму да утащу у повара Ивана его большой острый ножик, которым он режет куриц, подкрадусь и зарежу эту маленькую злую барыню, что живет там в большом доме. Ну, а если меня за это повесят, и все эти гадкие люди соберутся и будут смотреть, как меня будут вешать? У, у! Поганые вороны!"
И Кин думал обо всем этом, а сам шел по улице. Холодный ветер дул и бил его по лицу дождем, который падал на землю и тут же, без церемонии, замерзал. На тротуарах был лед, люди ходили и падали, потому что было скользко, а Кин смеялся над ними. Он шел босиком, его ноги примерзали к земле, он прыгал, злился и хохотал.
Вот из-за угла вышел дедушка Влас с ведром воды. Это был очень старый дедушка. Весь седой, беззубый, глухой и сгорбленный. Ему давно пора было лечь куда-нибудь на лежанку, в теплый угол. Но ведь еще не припасено теплых углов для всех бедных дедушек.
Шел он тихо и осторожно, как бы не пролить воды, шел-шел, да вдруг поскользнулся и упал. Если молодые да сильные лошади и люди падали, как маленькие ребятки, так отчего ж было не упасть и старому дедушке Власу? И он упал, да так ловко, что совсем растянулся на земле, ушиб и спину, и затылок, шапка полетела в сторону, ведро в другую, и вся вода из него пролилась, как будто ее и не бывало.
Увидел Кин, как упал дедушка, да так и залился хохотом:
- Что, дедушка Влас, - кричит он - никак ты не подкован? - Ведь это, брат, нехорошо, что ты на тротуаре вздумал на собственных салазках кататься. На это есть ледяные горы. Ха, ха, ха! - А дедушка Влас пробовал встать и не мог. Несколько раз уж совсем он приподымался, да вдруг ноги скользили, и он опять падал; а Кин еще сильней хохотал.
- Эй, дедушка, - кричал, наклонившись над ним, Кин, - ведь ты не на лежанку лег, дедушка Влас, замерзнешь ты тут, старый глухарь.
- Подними его! - шепнуло сердце Кину.
- Не подниму, - сказал он, стиснув зубы. И вдруг вспомнил он, как один раз за ним гнались два сильных лакея с ремнем, чтоб отколотить его за то, что он разбил камнем большую вазу. Это было зимою, в холодный, дождливый день. Тогда он бросился во двор, где жил дедушка Влас, и спрятался в его конуре. Прибежали лакеи, но дедушка уверил их, что на дворе нет Кина, и спрятал его у себя и кормил целых два дня. На третий день ушел от него Кин и, уходя, взял и разбил старый горшок, который был единственный у дедушки. Разбил, так себе, на память о том, что гостил у дедушки. Все это вспомнил теперь Кин, наклонившись над ослабевшим дедушкой Власом.
Дедушка лежал и дышал тяжело, а люди все шли мимо да мимо и сторонились, обходя старого дедушку.
- Видишь, собаки, - сказал Кин, - у них руки отнимутся поднять старика. Поганые вороны! - и он наклонился и из всех детских сил своих маленьких, но сильных ручонок приподнял старого дедушку.
- Обопрись на меня крепче, старый хрыч, - говорил он, сам скользя и падая, и поставил наконец дедушку на ноги, потом надел на него шапку, захватил ведро и, поддерживая, повел дедушку Власа домой. Там он уложил его на старой постельке.
- Спасибо тебе, касатик, спасибо, родной, - бормотал дедушка. - Спасибо за доброе дело.
Но, не слушая его, Кин вышел на двор. Голова у него горела, за горло точно схватил кто-то сильной рукой и крепко сжал. Он тяжело дышал, шел шатаясь и не знал, что с ним делается. И вдруг он ясно почувствовал, как в сердце у него встрепенулась маленькая девочка, встрепенулась, как птичка после долгого сна, встрепенулась она и заплакала и вместе с тем сквозь горькие слезы улыбнулась, да так приветно и радостно, что Кин сделался сам не свой. Он облокотился о фонарный столб, стиснул голову обеими руками и вдруг громко зарыдал на всю улицу. Долго рыдал он. Ведь это были почти первые слезы в его жизни, потому что он плакал тогда только, когда был еще очень, очень маленьким Кином.
А маленькая девочка все прыгала в этом сердце и пела, сквозь слезы, тихую песенку.
- Не прыгай! - говорил Кин, прижимая сердце рукой. - Я не хочу гордиться моим добрым делом, я не хочу знать, слышишь ты, я не хочу знать, что я сделал доброе дело!
- Но девочка все-таки прыгала и пела песенку.
- Слушай, ты, - сказал Кин, подняв голову и стиснув свой маленький, но крепкий кулак. - Слушай, Папа-пряник, я не для тебя сделал доброе дело, не за твой гадкий пряник, не нужен мне он: я помог старому дедушке Власу потому, что ему нужно было помочь, потому что мне, собственно мне, захотелось этого крепко-крепко. - И он опустил свою голову и тихо пошел домой.
Но он шел уже совсем другим Кином, а не тем, каким он был до тех пор. На него солнце светило так радостно, перед ним так весело блестели мокрые тротуары, и люди шли и смотрели на него приветливо, как будто говорили: вот, смотрите, идет добрый, маленький Кин, хороший мальчик.
Что ж? быть может, он и в самом деле сделал настоящее доброе дело. А вот мы это увидим. Не надо только никогда торопиться. Ведь мы еще не знаем, что сделал третий маленький мальчик.
Его звали "Веселым Толем". Все волосы у него вились в мелкие кудри, а щеки были полные и румяные. Его голубовато-серые глаза всем так ласково улыбались, что все говорили: "Ах, какой славный мальчик!" - Да! Толь был действительно славный мальчик.
Он жил высоко наверху в маленькой комнатке, вместе с своей старой бабушкой, и тут же наверху, под самой крышею, жило много голубей. Они все знали Толя, потому что Толь кормил их крошками. Когда Толь шел по двору, голуби слетались к нему, кружились вокруг него, садились к нему на плечи и целовали его.
Когда Толь был на празднике у Папы-пряника, то и ему был дан кусок пряника, потому что он прилежно ходил в школу и хорошо учился. Толь принес пряник к своей бабушке.
- Ах, ты мой милый соколик, - сказала она, - кушай его на здоровье, радость моя.
- Нет, бабушка, ты только маленький кусочек съешь, отведай. - Бабушка съела маленький кусочек и сказала, что пряник очень хорош. А Толь пошел к своим маленьким друзьям, которых было у него много. У одного лодочника Жана было целых четверо, мал мала меньше, и все они крепко любили Толя.
- Ну, цыплятки, - сказал он, входя на чердак к Жану, - хоть вы и не были на празднике у Папы-пряника, а все-таки вам будет сегодня праздник. - И он развернул бумагу и показал им пряник с блестящей золотой надписью.
Толь взял ножик, разрезал пряник пополам и одну половину разделил по кусочку всем четырем.
Дети быстро съели свои кусочки, облизались и теребят Толя со всех сторон.
- Дай еще хоть немножко, чуточку!
- Дай им еще, - говорит Жан, который сидит нахмуренный в углу, подперев голову одной рукой, - дай им еще, ведь они третий день ничего не ели!
- Как! - вскричал Толь. - И ты мне ничего не сказал! Это очень нехорошо!
- Да, как же, вот я пойду сейчас отыскивать тебя, чтобы ты принес им кусок хлеба!
Но Толь уж не слушал его. Он бежал с лестницы, бежал бегом, сел на перила и мигом скатился, слетел по ним вниз. Он прибежал, запыхавшись, к толстому булочнику Беккеру.
- Господин Беккер, - сказал он, - вот вам кусок пряника, пожалуйста, дайте мне за него простой черный хлеб, он мне очень нужен.
- На тебе самый хороший хлеб, - сказал Беккер, - а пряника твоего мне все-таки не надо - съешь его сам.
- Благодарю вас, господин Беккер, очень вас благодарю. - И он побежал к лодочнику Жану.
- Постой, - сказал Жан, когда Толь принес хлеб, - им нельзя давать помногу, они с голоду не перенесут этого и умрут, - и он отрезал по маленькому кусочку и раздал своим цыпляткам, потом отрезал и себе кусок, потому что и он уж давно ничего не ел.
Цыплятки съели хлеб, даже после пряника, потому что были голодны, а голод не тетка. Потом Толь пошел с другой половиною пряника и раздал его другим детям. Они все целовали его и говорили:
- Ах, какой вкусный пряник! Спасибо тебе, дорогой, добрый, кудрявый Толь! - И когда раздал Толь весь пряник, то вспомнил, что он еще не отведал его сам, но у него уж не осталось ни крошки.
- Ну! - сказал Толь, облизывая пальцы, которые были в варенье, - ведь варенье самая вкусная вещь в прянике, а его-то вкус я знаю теперь.
Между тем бедный лодочник Жан сидел все на одном месте, в темном углу, и с ним вместе сидела его тяжелая, черная дума. Она сидела у него на плече и шептала ему на ухо: "Вот ты теперь остался без работы и без места, потому что у тебя рука заболела и рассорился ты с своим хозяином, который заставлял тебя работать даже с больной рукой. Куда ж ты теперь пойдешь? Твои дети умрут с голода. На свете все черно, везде темно и гадко. Возьми и убей своих цыплят, если ты желаешь добра им, убей и себя, потому что у мертвых нет ни стыда, ни забот, ни горя. Они сладко спят в покойных могилках".
И чем дольше сидел Жан, тем громче говорила ему черная дума все одно и то же. И не мог отогнать он ее, эту неотвязную черную думу, потому что она крепко сидела на плече у него.
Наконец встал Жан и пошел к соседу. Он выпросил у него жаровню с горячими угольями, принес к себе и поставил посреди комнаты.
- Вот вам, - сказал он, - цыплятки, последнее угощение от вашего бедного отца: засыпайте спокойно и крепко, чтобы не проснуться, когда вас понесут в холодные могилки.
- Ты нам хочешь супу сварить? - спрашивает его Поль.
- Да, супу, хорошего супу, какого вы никогда еще не едали и никогда больше не будете есть. Только ложитесь теперь спать, потому что он еще не скоро сварится. - И он всех их уложил, расцеловал, закутал чем мог, заткнул все дыры в разбитом окне, ушел и запер дверь на задвижку. Ах, черная дума нашептывала ему страшное дело! От горячих углей подымался синий удушливый дым, и он шел, наполнял комнату, ему некуда было выйти, он тихо обхватывал детей, и в нем должны были задохнуться, умереть все маленькие дети Жана.
А сам он, угрюмый, бледный, тихо вышел на улицу, и вместе с ним пошла черная дума.
И ведет его черная дума сквозь ночную мглу, и сечет холодный дождик его открытую голову, бьет по лицу, а ветер треплет его мокрые волосы.
И он торопится сквозь дождь и мглу, а черная дума шепчет ему с каждым шагом: скорее, скорее! Он идет глухими переулками, идет к широкой реке, а река бежит глубоко во тьме и смотрит на него холодными глазами.
И сходит Жан вниз по скользким, мокрым ступеням.
- Жан! Жан! - кричит позади него громче и громче детский голос. - Жан!.. - И обернулся Жан посмотреть, кто вспомнил его и зовет, когда он уже сходит в могилу. - Жан! - кричит, задыхаясь и погасая, голос из мрака, и весь мокрый, усталый, в слезах падает Толь к ногам его и крепко обнимает его ноги.
- Жан, - говорит он, едва дыша, - я давно бегу за тобой.
- Зачем ты здесь? - бормочет Жан, - что тебе нужно? Пусти меня и ступай домой.
- Мне нужно тебя, милый Жан, не отталкивай меня, не торопись в воду: они еще придут, светлые дни, и снова проглянет солнышко, и ты будешь опять бодр и весел. Я буду помогать тебе, как другу, как брату.
- Пусти, - шепчет Жан, стараясь отцепить ручонки Толя, - пусти, я не хочу чужого хлеба, мне нет тут места.
- Добрый Жан, это будет мой хлеб, твоего друга, ты мне отдашь его, когда я буду голоден, и мы все должны помогать друг другу.
- Пусти, пусти, - шепчет Жан, задыхаясь и оттаскивая из всех сил закостеневшие вокруг ноги его руки Толя, но больная рука его не слушалась. - Пусти! - шепчет он, - они к нам не придут, они все крепко уснули...
- Они живы, Жан, они не спят: я ведь выбросил от них гадкую жаровню, я впустил к ним чистого воздуха, они все живы, веселы, сыты, они ждут тебя, своего милого папу - они - сизые... гули!.. И Толь выпустил, наконец, ногу Жана: у него не стало больше силы. И, бормоча несвязные слова, он упал на мокрые, скользкие ступени, упал как мертвый, без чувств, без сознания, бледный, с закрытыми глазами и покатился в воду. Жан быстро нагнулся и подхватил его. Он сел на мокрые ступени, он весь дрожал, черная дума отлетела от него. Он взял на руки бледного Толя, посмотрел на него, крепко поцеловал и прижал к сердцу.
- Голубь мой, белый, добрый голубь, - сказал он, - ты спас их, спас и меня также!
И он встал и. шатаясь, понес Толя на руках к себе домой...
Ну, наконец, мы наверно узнаем, кто из трех сделал настоящее доброе дело, потому что наступил праздник, и все дети собрались идти к Папе-прянику. Все, маленькие и большие, умные и глупые, добрые и злые, всем хотелось видеть, кому дадут самый большой пряник. Ведь это действительно любопытно.
Не пошел только один Кин, да ведь он и не желал ни получать пряника, ни видеть, как его получают, потому что считал и пряник-то гадким.
Все дети шли весело и охотно, а путь был немалый. Ведь Папа-пряник живет неблизко-недалеко, как раз за тридевятью землями, в том тридесятом царстве, про которое в сказках говорится.
И вот, наконец, они все пришли куда следует, как и надо было ожидать, и при том к самому началу, а это-то и называется аккуратностью.
Папа-пряник по-прежнему сидел на своем троне, в короне из чистого сусального золота, по-прежнему сидели сановники, одним словом, все было по-прежнему, как было уж давно, потому что к этому все привыкли, а Папа-пряник больше всех. Он хорошо все знал: знал, что сделали все дети, и маленький Лупп, и злой Кин, и веселый Толь.
- Ну, - сказал Папа-пряник, который был очень весел, потому что награждать всегда приятно, а тем более за настоящее доброе дело. - Ну! принесите теперь самый большой пряник. Пусть все видят, какая это хорошая награда, ибо мы не намерены этого скрывать.
Тогда обе половины дверей растворились настежь и показалась процессия. Впереди шел обер-церемониймейстер со всеми церемониями, какие только были у него, за ним шел унтер-церемониймейстер, без всяких церемоний, просто в халате, за ним обер-гофшенк с серебряной вилкой, потом шли все сильные люди, и они-то все несли самый большой пряник, потому-что он был очень тяжел.
Когда пряник поставили куда следует, чтобы он всем был виден, и сняли с него покрышку из красного бархата с золотыми кистями, то все увидали, что это был настоящий пряник, который действительно мог получить только тот, кто сделал настоящее доброе дело.
- Маленький Лупп, - сказал Папа-пряник, - подойди сюда!
- Ну! вот видите, - сказал Лупп, - что значит делать доброе дело с расчетом, всегда будешь в выгоде, - и подошел к Папе-прянику.
- Ты, - сказал король, - сделал дурную аферу, потому что истратил шесть пятачков, и ничего от нас не получишь. Ступай себе туда, откуда пришел.
И Лупп повернулся и пошел, бормоча под нос, что Папа-пряник - ловкий аферист, с которым не стоит иметь никаких дел: как раз надует. И при этом он откусил ноготь на мизинце, да так ловко, что больше нечего было и кусать.
- Маленький Кин, - сказал Папа-пряник, - это злой мальчик. Немного стоило ему труда поднять доброго старого дедушку Власа и довести его домой, но и на это немногое он не скоро решился. Да при том ведь его нет здесь, и он сам не захотел получить самого большого пряника. Веселый Толь, поди сюда! Этот пряник твой, он твой, потому что у тебя настоящее доброе сердце, которое само, легко и свободно, не зная и не ведая, творит каждое доброе дело; он твой, потому что ты сделал настоящее доброе дело: ты спас не только Жана и его детей от страшной смерти, но ты спас в нем лучшее, что есть в человеке, - ты спас в нем самого человека!
И только что он сказал все это, как все встали со своих мест и громко закричали: "Да здравствует справедливость и наш добрый король Папа-пряник сорт первый!"
Дамы замахали платками, и на глазах их от сладости умиления выступила сахарная вода, а все кондитеры застучали в медные кастрюли, что составило самую отличную музыку, и под эту музыку Толь выступил из толпы и подошел к трону короля.
- Стойте вы все! - закричал он, подняв кверху руку, и все замолчали. - Теперь слушай ты, Папа-пряник. Прежде чем награждать, растолкуй ты мне, чего я понять не могу, и тогда я возьму твой пряник, потому что я ничего не хочу делать, не понимая, как обезьяна. Если легко было сделать настоящее доброе дело, если я сделал его, не зная, не ведая, то за что же ты меня будешь награждать? За настоящее доброе сердце, - но ведь я с ним родился, и за это ты мог бы наградить только мою добрую маму, если бы она не умерла. Папа-пряник, рассуди: ведь я люблю Жана; как же мне было не броситься к нему и не уговорить, чтоб он не топился. Ах! если б он утонул, меня не утешил бы самый большой твой пряник. За что же ты меня хочешь наградить - растолкуй ты мне это, Папа-пряник.
Но Папа-пряник молчал: он только развел руками.
- Ты представь себе, - продолжал Толь, - если бы доброго Жана не одолела черная дума и он бы не захотел топиться, то я не спас бы его и награждать тебе было бы меня не за что. Неужели же нужно будет наградить черную думу за то, что она дала мне случай сделать настоящее доброе дело? Ах, растолкуй ты мне это, Папа-пряник.
Но Папа-пряник ничего не растолковал. Он только сказал:
- Мы! - улыбнулся и снял корону.
- По-моему, - продолжал неугомонный Толь, - лучше бы отдать пряник Кину, потому что он был злой и пересилил себя, и сделал доброе дело, да так сделал, что всю жизнь он его не забудет.
Наконец, Толь замолк. А Папа-пряник тоже помолчал, подмигнул левым глазом и проговорил громко и внятно, во всеуслышание:
- Ты очень добрый и умный мальчик, но не рассудил об одном, не рассудил, что, объявляя награду, я вызываю доброе дело и его сделает даже тот, кто без награды никогда бы его не сделал.
Но веселый Толь перебил его.
- О! я рассуждал и об этом, я думал об этом, но скажи мне, добрый Папа-пряник: давая награду одному, не возбуждаешь ли ты зависть во многих других? И сколько эти другие должны иметь доброты, чтобы все они не завидовали одному?
- Ах, какой ты славный, умный, умный мальчик! - вскричал Папа-пряник. -Возьми же ты все-таки пряник и делай с ним, что хочешь!..
И Папа-пряник вскочил с своего трона. Он быстро подошел к Толю и поцеловал его, да так громко, что всем стало весело.
И все сановники, кавалеры и дамы тотчас же при этом увидали, что у Толя настоящее доброе сердце. И все потянулись целовать его, но он отошел прочь, поклонился королю, поклонился обер-гофшенку и унтер-гофшенку, взял золотой нож у обер-гофшенка и серебряную вилку у унтер-гофшенка и начал резать пряник. Все дети обступили его. Он их расставил рядами, каждому давал по куску и всем разделил пряник поровну, так что никому не было ни завидно, ни обидно, а в том-то вся и сила.
И вот все это действительно случилось, хотя и очень давно, но может опять случиться и сегодня, и завтра, одним словом, когда придется, потому что срок для всего этого еще не положен.




Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:41 | Сообщение # 19
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Пимперлэ


I


Какое самое веселое время в году? Ты, наверное, скажешь лето. Летом тепло и светло, и жар, и тень, и прохлада и все зелено; каждый цветок старается нарядиться как можно лучше: кашка всю свою головку уберет в розовые или белые колпачки, гвоздики так-таки и смотрят розовыми звездочками, а дикая белая ромашка просто хочет быть солнцем. Но где же ей сравняться с подсолнечником! - Тот уж действительно смотрит настоящим солнцем.
Но может быть, ты скажешь, что и зимой весело? Холод такой славный шутник, так исправно румянит щеки и так ловко щиплет за самый кончик носа. Снег на солнце просто весь сияет от радости, а пруд так и блестит, так и сквозит, точно хрустальный паркет. Как же тут утерпеть, не покататься на коньках, хотя бы и пришлось раз пяток растянуться на льду, во всю ивановскую! Или как не прокатиться на салазках, или не вылепить из снега большущего Ивана-болвана г-на Снегуренко, - или просто так себе поиграть, руки погреть в снежки!
Да! все это весело, но только не всегда.
Вся штука в Пимперлэ. Если он около тебя, то тебе будет весело и летом, и зимой, и весной, и даже ненастной осенью.
Ты, верно, видел Пимперлэ хотя один раз в твоей жизни, если не наяву, то во сне. Может быть, ты помнишь, как один раз, когда ты был еще очень маленьким мальчиком, ты вдруг проснулся и захохотал таким неистовым хохотом, что и бабушка, и дедушка прибежали к тебе босиком впопыхах. Они думали, что ты с ума сошел. А между тем, ты просто увидел во сне Пимперлэ. Да! ты; наверно увидел этого маленького человечка, иначе ты бы не захохотал так неистово. Пимперлэ, вероятно, кувыркался перед тобою, делал самые уморительные гримасы, хотя у него личико и без того удивительно смешное: круглое, в морщинках, с добрыми, веселыми глазками, нос просто крючком и так и загибается ко рту, точно хочет выудить оттуда самую большую рыбу. Тебе, вероятно, понравился его пестрый колпачок с бубенчиками и курточка, и коротенькие панталончики все из глазету, все в блестках.
Впрочем, Пимперлэ не всегда наряжается в одно и то же платье. Он очень хорошо знает, что одно и то же скучно, а он только и живет для того на свете, чтобы всем было весело.
Если в каком-нибудь доме читают давно жданное радостное письмо - и смеются, и плачут, - это, наверное, Пимперлэ выглядывает из каждой строки, из каждой буквы письма. Если добрые дети прыгают, радуются и веселятся - это, наверное, Пимперлэ прыгает между ними и устраивает самые веселые игры. Если бедняку без гроша вдруг точно с неба свалится не рубль, а целая тысяча рублей - это наверно Пимперлэ толкнул слепую Фортуну, а она, споткнувшись на своих дряхлых ножках, по ошибке бросила бедному то, что хотела отдать богатому.


II


Пимперлэ везде и нигде, как молния, летает он по всему свету: и там является он, где меньше ожидали его, смешит он и старых старушек, и молодых девиц, смешит степенных стариков и юных удальцов-силачей, но всех больше вьется и ластится он к малым детям, - только бы они были добры и приветливы. Но ведь на свете мало таких, и даже сам Пимперлэ не может рассмешить злых, да упрямых, что смотрят, точно белая кошка хмурая, короткоухая, разноглазая, что косится по сторонам и весь свой век злится на всех.
Если ты будешь добр, то непременно ты будешь весел, потому что Пимперлэ будет вертеться около тебя: и каких смешных вещей и сказок он тебе наскажет!
А ночью, когда ты будешь спать, он непременно явится к тебе с волшебным фонарем и каких только чудес он тебе ни покажет; если ты целый день учил грамматику, то непременно Пимперлэ покажет тебе целый бал, только танцевать будут не люди, а слова и буквы, и какой это будет смешной и веселый бал: всякий глагол, т.е. всякий молодой человек, сильный да здоровый, который что-нибудь да делает, непременно будет танцевать с каким-нибудь хорошеньким причастием. Существительное - самое солидное и рассудительное, будет ходить в полонезе со всяким прилагательным, у которого, разумеется, есть деньги, и будет ходить до тех пор, пока какой-нибудь союз не соединит их; все междометия будут перед тобой ахать и охать на тысячу ладов, точно институтки: эх, машер! ох, машер! ах, машер! Веселый это, живой народ - молоденькие, маленькие междометия.
Да! все это тебе покажет во сне добрый, веселый Пимперлэ; он только ничего не расскажет тебе, потому что у него, бедного, нет языка, да ведь этого собственно и не нужно; ведь ты не галчонок, которому все надо жевать и в рот класть.
Но всего лучше, если Пимперлэ покажет тебе во сне нашу землю так, как она есть сама по себе, а не на глобусе или ландкарте. Он развернет перед тобой всю ландкарту и вдруг ты увидишь, точно птица, сверху всю землю далеко внизу перед твоими глазами. Ты увидишь, как зеленеют луга, темнеют, синеют леса, желтеют песчаные степи. Увидишь, как близко-близко около тебя стоят великаны горы и вершины их так сверкают снегом и льдом, что больно смотреть, точно на солнце. Ты увидишь, как с них бегут ручейки и катятся в моря по долинам реки, точно серебряные ленты. А моря, океаны и озера блестят, как громадные зеркала, зеленеют аквамаринами, отсвечивают бирюзой и яхонтом.
Да! Ты увидишь такую панораму, какой не покажет тебе ни один фокусник-художник. А когда ландкарта сама подойдет к тебе, когда перед тобой засверкают воды вблизи, заструятся струйками, зашумят волнами, когда встанут перед тобой и кусты, и деревья, и все цветы, а города развернутся как муравейники, полные шуму, гаму и бойкой жизни, вот тут-то ты увидишь настоящие чудеса, так что смотреть любо да дорого. Ты увидишь, например, как китайцы без рубашки, с голой, бритой головой ловят на море рыб - утками.
Вот смотри! Одна утка с кольцом на шее спрыгнула с плота, нырнула в воду, вслед за ней нырнула другая. Обе они вытащили одну большую рыбу и начали драться: одна утка тянет ее к себе, другая к себе. Наконец, они выскочили на плот, и тут очередь драться пришла их хозяевам. Один, который был побойчее, выхватил рыбу изо рта у уток и крепко стиснул ее за голову, другой, не будь промах, поймал рыбу за хвост. Один тянет ее к себе, другой к себе. Ах, какие они уморительные! Смотри, они присели на корточки, ощетинились, точно старые коты, прыгают и фыркают - их длинные косы тоже прыгают, соломенные шляпы-грибы трясутся на головах. Наконец, рыба как-то выскользнула из рук и прямо в воду. Вслед за ней оба китайца прыгнули на край плота, перекувыркнулись и оба бултых тоже в воду головой; а вслед за ними утки. Плот так и качает водой. Китайцы снуют, ныряют, плавают как собаки, кричат, фыркают; около них вертятся утки, квакают, суетятся. Шум и гам, брызги во все стороны. Неправда ли, человек порой может быть глупее утки?
А вот и другая картина!.. Смотри, какой длинный полуостров плывет перед тобой в панораме! Это Малакка. Все небо в дыму, точно в тучах. Этот дым идет с берега от множества костров, над которыми подвешены большие котлы. Что-то в них варится? А вон в стороне сложены рядами в длинные поленницы какие-то маленькие, толстые, черные палки, точно колбасы. Это все голотурии, морские животные вроде червей. Их ловят, варят, вялят и коптят. Это самая вкусная пища для малайца. Смотри, с какой жадностью один схватил самую большую, совсем черную голотурию. Но он не расчел, что мясо у нее жесткое и упругое, как резина. Он с размаху стиснул червя зубами, но резина так же быстро оттолкнула его челюсти. Малаец собрался с силами и снова со всей энергией стиснул голотурию и прокусил ее, не расчел только, как зубы назад вытащить: бьется он, несчастный, так и этак вертит головой и руками помогает, а проку нет: завязли зубы, точно в болоте, и никак их назад оттуда не вытащишь. Торчит голотурия изо рта, точно колбаса, так бы и съел, да сила не берет. Но вон подскочил другой малаец на выручку. Быстро и ловко присел он на корточки и сразу всадил свои белые, крепкие зубы в голотурию. И теперь-то началась сцена! Оба уперлись в землю руками, а ногами друг в друга, вдруг разом рванули голотурию в разные стороны, точно собаки подачку, и оба враз стукнулись желтыми курчавыми головами так, что искры засверкали в глазах. Тянули, тянули, наконец, голотурия не выдержала, лопнула как раз пополам, и в то же самое мгновение оба едока полетели в разные стороны вверх тормашки. Вот так еда! Можно сказать - не простая, а с потасовкой! Впрочем, оставим наслаждаться ею тех, кто любит ее.
Но довольно. Не перескажешь всех чудес, которые может показать тебе во сне этот чудный маленький Пимперлэ. Только старайся, чтобы он полюбил тебя, попробуй сделаться добрым, а это вовсе не так трудно, как кажется с первого взгляда.


III


И везде, в каждом веселье Пимперлэ непременно примет участие; ведь это он летом ведет тебя в лес, где так весело бегает столько всяких букашек, столько земляники и маленьких птичек... Только не тронь ты, пожалуйста, их гнезда, ведь это только дятлы, сороки и вороны разоряют эти гнезда, убивают бедных, маленьких птичек и съедают их хорошенькие яички. И как жалобно стонет, пищит бедная мать, когда она увидит, что разорено ее семейное гнездышко и убиты, съедены ее маленькие детки! Нет, не трогай божьих птичек, - ведь ты не сорока, не дятел, не ворон, и тебе может нанести много яиц любая курица, если только ты их любишь, всмятку или в виде яичницы.
Даже в марте или в апреле, когда еще снег лежит на полянах или в оврагах и на дворе стоит такая теплая, но сырая, кислая погода, Пимперлэ и тогда не унывает: он веселится и всех веселит без отдыха. Когда клир поет с торжественной радостью: Христос Воскрес! - это он заставляет целоваться молодых девушек со старыми старичками. И девушки при этом краснеют, как спелые малинки, а старички облизываются, точно сморчки в сметане. Ведь это он стоит на пороге каждого дома и раззолоченного дворца, и убогой хижинки и всех встречает с красным яичком и с куличиком, или бабой под мышкой. А сколько яиц он всегда приносит добрым детям! Всяких - золотых, серебряных, пестрых, мраморных, сахарных, фарфоровых. И как он любит, когда их катают. Он всегда тут хлопочет. Сам помогает разостлать ковер, установить каток и непременно уж кого-нибудь да подтолкнет под руку, когда он спускает яйцо в каток.
Но самое любимое время в году для Пимперлэ - это святки и в особенности канун Рождества. Тут уж он просто из себя выходит: хлопочет, устраивает елки. Он сам их выбирает в лесу и сваливает на возы; сам вносит в залу, так что все лакеи дивятся, отчего это елка такая легкая. А потом, когда все двери запрут и старшие: тетя, мама начнут убирать елку, то ты, пожалуйста, не смотри в щелку в двери, а не то Пимперлэ как-нибудь нечаянно прищемит твой любопытный нос в дверях. И как же он хлопочет о елке! Уж это непременно он развесит все игрушки, конфеты и яблоки, так что со всех сторон елка выходит просто загляденье. Когда, наконец, двери в залу широко раскроются и дети, изумленные, обрадованные, вбегут гурьбой и остановятся кругом елки, тут-то бывает радость и веселье Пимперлэ. Одному он покажет какую-нибудь яркую раззолоченную звездочку, другому блеснет позолоченным яблоком или грецким орехом, или покрутит перед его глазами какой-нибудь нарядной бонбоньеркой, в которой, разумеется, столько конфет, что их, кажется, и в год не съешь. Но только это так кажется, потому что на другой же день к вечеру или даже к обеду от этих конфет ничего не остается, кроме, разумеется, оскомины во рту и рези в животе. Сладкое воспоминание, нечего сказать!
Впрочем, должно заметить, что Пимперлэ не в каждом доме устраивает сам елку. Он терпеть не может мраморных зал с раззолоченными карнизами и боится двух слов, от которых он чуть не падает каждый раз в обморок. Эти два слова были fashionable и comme il faut. Как только он услышит эти два слова, обращенные к детям, он весь задрожит, как в лихорадке, и полетит тотчас же вон, вон из этого раззолоченного дома, а за ним вслед улетят и радость, и веселье, и останется только одна скука, которая начнет зевать во всех углах на все лады.


IV


Впрочем, был один большой парадный дом, в котором Пимперлэ любил бывать, несмотря на то, что там бывало все чопорно и чинно и очень часто раздавались противные fashionable и comme il faut. Дело в том, что в этом доме он полюбил одного мальчика, и нельзя было не любить его. Он такой был нежный, тихий и добрый, он всем улыбался так ласково и при этом встряхивал своими длинными серебристо-серыми, точно седыми, вьющимися волосами и смотрел он на всех своими приветливыми серо-голубыми глазами, большими, блестящими, на выкате. Он никогда не капризничал, ни на что не жаловался, и так жалко было смотреть на него, на его болезненное, тихое, кроткое синевато-бледное лицо. Он с трудом двигался, постоянно задыхался, постоянно кашлял. Вот от этого-то мальчика почти не отходил Пимперлэ, несмотря на то, что его длинные, щепетильные гувернантки постоянно обдергивали его бархатную курточку и твердили отвратительные слова fashionable и comme il faut.
Пимперлэ забавлял его: он по целым часам рассказывал ему на ухо чудные сказки или пел такие дивные тихие песни, от которых больному сердцу Теодора было и легко и весело. По целым часам, закрыв глаза и тяжело дыша, Теодор слушал эти песни и сказки, полулежа на большом кресле.


V


На том же самом дворе, где стоял богатый дворец, только на заднем, в темном подвале жило небольшое семейство. Это был старый музыкант, добрейшая душа, с большим носом и ртом, с большими ушами, заткнутыми ватой, и маленькими красными глазками. Всю жизнь свою пиликал на скрипке добряк, но под старость уже рука перестала ходить у него, пальцы не двигались, уши одеревенели - и приютили его Христа ради добрые люди в темной каморке на заднем дворе. И вместе с ним жила и жена, толстая, веселая баба и тоже добрейшей души. Жила также и дочка, одна как есть, лет двенадцати, тоже веселая, ласковая и прехорошенькая. Пимперлэ часто залетал в эту каморку, и сколько вместе с ним влетало веселья и смеху! Старый музыкант, тотчас же схватывал свою старую скрипку, начинал изо всех сил пиликать веселого бычка, а сам щурился и улыбался, все больше на левую сторону, и прыгал, точно журавль на своих длинных ногах. А дочка Лизхен срывалась со стула, точно бешеная, и так уморительно прыгала взапуски вместе с отцом и вместе с старой дворовой шавкой, которая тут же танцевала со всем усердием, с визгом и лаем, высунув свой красный язык. Все это было так весело и смешно, что толстая мать Лизхен, глядя на всю эту сцену, хохотала до упаду.


VI


Один раз в рождественский вечер Пимперлэ долго не влетал в темную каморку к своим старым друзьям. Уж колокола отзвонили, погасли плошки, кончилась заутреня и вокруг столика, покрытого скатертью, старой, заплатанной, заштопанной, но белой, как первый снег, сидели кружком: старый музыкант, жена его Шарлота и веселая Лизхен. Все они были грустны, у всех было какое-нибудь горе: музыкант был болен, его душил ревматизм, и в доме не было ни гроша, а было сыро и холодно. Жена его сидела в старом изношенном, заплатанном платье, потому что другого у ней не было. Веселая Лизхен повесила свой курносый носик: она смотрела и на папу, и на маму и ей было тяжело, хотелось плакать и с трудом удерживала она свои слезки. Ее душило бессилие, она все думала-передумывала, чем бы помочь своим добрым Vaterchen и Mutterchen, и не могла придумать. Всякая помощь выходила у нее вроде какой-то волшебной сказки, до которых она была страшная охотница. Вдруг за дверью захрустел снег, послышались голоса, двери настежь широко отворились, и вместе с клубом холодного пара на пороге показался Теодор и за ним две гувернантки.
Он был так закутан, что только Лизхен могла узнать его, и то по его кротким, любящим глазам. Она с радостным криком тотчас же бросилась к нему, начала раскутывать его, но гувернантки в один голос воспротивились: они только позволили снять верхнюю шкурку, меховое пальто, а под этой шкуркой было еще целых четыре, так что Теодор принял до некоторой степени шарообразную форму. Взявши слабой, дрожавшей рукой ручку Лизхен, он прямо отправился к ее остолбеневшему папа, вытащил из кармана большой конверт и подал ему.
- Это, - сказал он, несколько задыхаясь и конфузясь, - вам прислал папа и велел поздравить вас с праздником и пожелать вам здоровья и всякой удачи.
Музыкант широко раскрыл рот и заморгал красными глазками; он быстро кланялся и в то же время дрожавшими руками распечатывал пакет: в нем лежал банковый билет в десять тысяч. Теодор взял у лакея большой, но легкий сверток и прямо подошел с ним к Шарлоте.
- Вот вам, m-me Гушке, - сказал он, - подарок посылает мама и кланяется вам.
В узле были платья: одно шелковое, другое бархатное, правда, оба были немного поношенные, но все-таки смотрели так гордо и нарядно.
- Добрый ты наш маленький ангел-хранитель! - вскричала Шарлота и крепко прижала, обняла Теодора.
- Ставь, Жак, ставь на стол, сюда все, что ты принес! - сказал Теодор, подбегая к лакею.
И Жак выдвинулся вперед с огромной корзиной. Господи! чего в ней не было! На столе, на чистых, блестящих раззолоченных тарелках появился, во-первых, плюм-пудинг. Жак тотчас же облил его ромом из флакончика, зажег его, и синий огонек весело запрыгал над пудингом. Потом появился на большом блюде огромный жареный гусь, который так-таки и протянул свои лапки прямо к Лизхен. Потом засверкали на столе хрустальные вазы, полные самыми красивыми конфетами и всякими лакомствами, и Теодор сам торжественно вынул из корзины прехорошенькую большую бонбоньерку.
- Это тебе, - сказал Теодор, - протягивая бонбоньерку к Лизхен.
- Мне не надо, не надо! - закричала она и замахала ручками, а на светлых глазках ее давно уже стояли светлые слезки. - Ты лучше для меня всякого подарка! - И она схватила Теодора за его маленькие ручки, он тоже потянулся к ней, обнял ее, но тотчас между ними встали чопорные и щепетильные fashionable и comme il faut. И только что прозвучали эти страшные слова, как вдруг в комнату ворвался и вихрем закружился маленький Пимперлэ. Господи! сколько веселья он с собою принес: папа, как безумный, схватил свою старую скрипку и изо всех сил своих дрожавших рук начал пилить на ней веселого бычка, выделывая уморительные па своими длинными ногами. Шарлота под такт бычка запела веселую старую немецкую песню, прихлопывая в ладоши; Лизхен и смеялась, и плакала, и, не выпуская рук Теодора из своих маленьких, но крепких ручек, прыгала пред ним, и с такою любовью смотрела в его добрые и любящие глаза. Даже чопорные гувернантки снисходительно улыбнулись, улыбнулись вполне прилично, совершенно fashionable и tres comme il faut. Да, это был настоящий Рождественский пир! И всю эту историю устроил не кто другой, как добрый, веселый маленький Пимперлэ.


VII


После этого вечера прошел целый год и снова наступил канун Рождества, но как этот вечер не походил на тот, - на другой, который был год тому назад. Раззолоченная зала в большом дворце была пуста и темна, в ней не сверкала веселыми огнями нарядная елка, а там, в одной из дальних комнат, в которой зеленые шторы были опущены и зеленые обои смотрели так грустно и болезненно, там на большом кресле лежал бедный Теодор. Его бледное личико стало еще бледнее. Он едва двигался, едва говорил, но одно в нем осталось неизменно, это тихая, веселая улыбка да ясные любящие глаза.
Тут же в зеленой комнате стояли чопорные гувернантки и отец и мать Теодора.
Теодор лежал как будто в забытьи, в тихом полусне, но он не спал, он слушал. Пимперлэ, наклонясь к его уху, рассказывал ему такие чудные, веселые сказки. Он рассказывал ему о маленьких феях, которые всегда спасают человека от скуки и злобы, он рассказывал о той далекой стороне, где все, все люди постоянно веселы и счастливы. Перед глазами Теодора, точно во сне, развертывалась чудная сторона, с реками медовыми и берегами кисельными, с золотыми яблоками и серебряными колокольчиками, которыми тихо качает теплый, ароматный ветерок и они постоянно звонят такие чудные, веселые песенки. Он говорил о тех райских садах и широких зеленых лугах, в которых никогда не бывает горя, где никто не плачет. не страдает и все живут в мире и любви, в вечной радости и в вечном веселье.
- Пимперлэ, - спрашивает он, - скажи мне, все ли люди будут там, в этой стране вечного веселья и вечной радости?
- Все, - говорит Пимперлэ, - все те, которые связаны между собою вечною любовью.
- Но будет ли там?.. О! наверно, будет моя милая, веселая и добрая Лизхен! Ох, как бы я желал теперь ее видеть.
И только что он успел об этом подумать, как дверь тихонько отворилась - и вошла добрая Лизхен.
Ее ясные глаза были заплаканы. Она быстро поклонилась всем и прямо подбежала к креслу, где лежал Теодор и, став на колени, наклонилась над ним.
- Теодор, милый мой, бедный Теодор! - вскричала она, - ты очень болен, ты умираешь. О! Теодор, неужели же Пимперлэ, добрый, веселый Пимперлэ, не может тебя спасти от смерти?
Теодор взял своей холодной, дрожащей рукой ее маленькую, горячую ручку.
- Лизхен, - сказал он, - мой дорогой друг Лизхен, зачем же Пимперлэ будет спасать меня от смерти, как будто в целом мире, в целом громадном мире, которому нет конца и в котором сияет так много чудных звезд, блестящих солнц, - неужели в этом мире нет ничего лучше земной жизни? Слушай, слушай, Лизхен, там, где-то далеко, есть чудная страна, где солнце светит ярче, где вечное лето и множество всяких чудес, где серебряные колокольчики постоянно звенят чудную музыку. Туда меня понесет наш добрый Пимперлэ, и мне будет весело, и я буду постоянно ждать там тебя, моего дорогого друга.
Все смотрели неподвижно на эту сцену, у всех стояли слезы на глазах; даже чопорные гувернантки забыли свои холодные разъединяющие слова: fashionable, comme il faut.
Вдруг Теодор отшатнулся и упал на подушки. Он не выпустил из своей холодной руки ручку Лизхен, и она чувствовала, как все больше и больше холодела и замирала эта рука. Она смотрела на светлые глаза Теодора и видела, как эти глаза постепенно меркли, тускнели, как тише и реже поднималась его грудь; она чувствовала, как быстрее и сильнее билось его сердце и, наконец, вдруг остановилось, разорвалось...
Влетела смерть на крыльях вечности, но Пимперлэ махнул на нее и она исчезла.
Он точно так же, как всегда, был весел и радостен, и как будто это веселье и эта радость переносились на лицо Теодора, и оно улыбалось и сияло, это мертвое, бледное лицо.
Лизхен быстро поднялась и посмотрела на всех заплаканными, но ясными, восторженными глазами: она улыбалась, она смотрела так весело.
- Он улетел, - тихо прошептала она, - улетел в страну веселья и вечной радости.
Все встали, поочередно начали подходить и целовать холодный лобик мертвого тела, послышались рыдания.
Но тут вдруг снова невидимкой влетел Пимперлэ, и слезы высохли на всех глазах, у всех отлегло от сердца. Все стали довольны и веселы, словно свершилось роковое, великое таинство смерти и все встретили его спокой но и торжественно, с веселием крепкой, тихой веры и безграничным восторгом упования.

Да! маленький великий Пимперлэ действительно великан. Он все освещает великим весельем и радостью. Горе перед ним является пустяком, житейское волнение - глупостью. Бедняк, которого придавила судьба, начинает смеяться над ней и поет веселые, беззаботные песни и шутит над жизнью до тех пор, пока Пимперлэ не унесет его в страну вечного веселья. И это самое лучшее дело из всех дел Пимперлэ. За это, за одно это, ты должен любить его и стараться быть добрым.



Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:42 | Сообщение # 20
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Сапфир Мирикиевич


С юга ветерок - ласковый дружок; с севера снежок - строгий старичок. Так-то, мой паренек...
Шагай, шагай, не заглядывайся!..
И бабушка сама шагала по талому снежку и по крепкому сизому черепу. Где наст обледенился, застеклянился, а где грязный снежок, как зола, насыпан. Почернел, сердечный, туго ему пришлось, скоро в землю провалится. А лужи, лужи! везде, по дороге, по полю... С деревьев слезы капают... И грачи, мокры-мокрешеньки, всюду каркают. Весна! Весна пришла!..
- Бабушка, - спрашивает внучек, - а ты мне скажи, родненькая, отчего маслена раз в году бывает, и весна отчего раз в году приходит?..
- Шагай, шагай, дружок... Видишь, как все замокрились... Зимой и на юге злое горе пирует. Ветры студеные, вихри снежные, стужа злобная... Натерпятся, намаются, наплачутся Божьи люди... И все их слезы несет весной к нам... Заплачут небеса, заплачет земля, и от этих теплых слез и снежок весь побежит, распустится и в землю уйдет... Все наши грехи в землю уйдут... Затем, что снежку уже не место, прошла его пора. Отлютовала зима. Шабаш ей! Идет весна-красна, теплая... Ворочается с юга солнце горячее, к нам накатывает, с каждым днем ближе и ближе подходит, выше и выше по небу ползет... Так-то, мой милый паренек!.. Шагай, шагай, не задумывайся!
- Бабушка! Да ты мне скажи, почему не весь круглый год маслена... Мы кажинный бы день ходили к куме Алене, и каждый день она бы нас блинами с маслом и сметаной поштовала, угощала...
- Сегодня блины, завтра блины, послезавтра блины. Катайся, как сыр в масле, круглый Божий год, без передышки!.. Ах ты, радостная кроха моя!.. Все Божье дело! Везде передышка нужна... А то без толку и в масле потонешь, и сметаной захлебнешься!.. И порядок тоже нужен. Без порядка никак нельзя быть, никак невозможно... Коли бы без порядку, так все бы перемешалось в одну кучу... И весна, и зима, и лето, и осень, все бы вместе свалялось, и не разберешь, где одно, где другое...
- А разве, бабушка, не бывает зима среди лета?
- Ни, ни! Николи не бывает.
- А как же в запрошлом-то году у нас в Духов день снежок выпал? Помнишь?
- Да это так себе, какой ни на есть шальной выискался, да и пошел... И тут же себе капут приключил... Все его съело солнышко теплое... А ты шагай, шагай, торопись, дай мне рученьку!
- Нет, бабушка... Я сам...
- Да ты сам ножками-то действуй, а мне дай рученьку хорошую. Она ведь ничего не делает... на счастье... Ну! Не упрямься, дай!.. Видишь, ты не разбираешь, где сухо, где мокро, все по лужам шагашь. Гляди-ка, как сапожки-то... мокрым-мокрешеньки. Дай! дай, хороший, рученьку, а то я и сказку не буду говорить.
И внучек сейчас же протянул рученьку; как только услыхал эту угрозу.
- Видишь, весь носик обмерз, покраснел, и глазки ясные покраснели.
И бабушка вытерла платочком и носик, и глазки. А внучек смотрел на бабушку этими ясными, голубыми глазами и ждал, скоро ли баба милая сказку начнет.
А кругом теплый ветерок подувает, словно со сна, и бороздит, рябит воду в лужах. И голые рощи стоят, краснеют, точно чего-то ждут не дождутся... И тучка мокрых воробьев вдруг налетела с гамом, чириканьем, посела на снежок, на дорожку, и опять вспорхнули все и улетели... А в небе высоко-высоко черные кряквы летят, кричат, крыльями хлопают...
- Ну, что же, бабушка? Сказку...
И бабушка, не выпуская из своей костлявой, шероховатой руки маленькую ручонку внука, начала свою сказку...
По низовьям-низам хмары стелются, ползут, тащатся тучки Божии, кому горе, кому радость, кому хворь и болезнь, кому клад и богачество, все и всем несут и дарят тучки Божии. По низовьям-низам студены туманы клубятся, кому красу, кому бедноту, кому уродство несут. Всякому люду от Бога доля дана. Кому каждый день масленица, кому целый век великий пост.
За дальними морями, сизыми туманами, в славном царстве могучего царя Бендерея было дело великий грех... Одна была дочка у царя, чудо-юдо, краса невиданная и неслыханная, и неписанная, нерисованная, и звали ее царевна Милена-душа, светлый Божий день... Чего, чего не было у царевны прекрасной... И дворцы-терема, с переходцами, и сады, садики с цветиками махровыми, и деревца изумрудные с золотыми яблочками, и птички хохлатые, хвостатые, сладкогласные. Целый день по кустикам порхают, по садочкам летают, поют песни звонкие. Милену-душу тешат, потешают. Бегут ручьи студеные, серебряные, с высоких гор катятся. Играет музыка невидимая, все красу прекрасной царевны славят, а царевна-душа, Милена-краса, ходит хмурая, да невеселая... И не знает царь-батюшка, чем свою доченьку развеселить, чего недостает ей. Велит он своим скоморохам-шутам царевну потешать. Пляшут, кувыркаются перед ней шуты потешные, кричат голосами звериными, кто петухом, кто по-песьи лает, кто журавлем курлычет, представляют притчи и комедии. Не могут развеселить, утешить царевны Милены... Зовет-кличет царь Бендерей мудрецов с дальних и ближних стран, заставляет их думать думу глубокую, чем развлечь, распотешить его дочурочку прекрасную. Одна у него она, как перст единая, утеха и радость в жизни сей скоротечной. И засели думать мудрецы вещие думу могучую. Думали, думали, ни много ни мало целых тридцать три дня без трех часов. Один мудрец говорит, надо царевну в заморские царства везти, злую тоску по морям, по горам размыкать-стряхнуть, другой говорит, надо царевну три дня на заре утром в студеной воде купать, и всю хмару-тоску смоет Божья вода. Третий мудрец ничего не сказал. Он слушал из саду песню птицы Кохлыги. Маленькая птичка, а голос куда звонче, лучше соловья. В окошечко косящато солнышко светит, улыбается, зелена роща глядит, и поет так сладко Кохлыга птичка Божия. И вот говорит третий мудрец, а звали его Сапфиром Мирикиевичем Мудрым. Был он моложке всех и била ключом в нем кровь горячая. "Слушайте, - говорит, - братья мудрые. Знаю я, чего не хватает царевне молодой, мне это птица Кохлыга поведала. Много кругом ее всяких утех, много золота, серебра, камней самоцветных, много уборов нарядных парчовых, дорогих, кружев серебряных, много теремов-дворцов с переходцами, зелены сады кругом с цветочками махровыми, птички Божии порхают, славят царевны красу. А ей все нудно да скучно кажется, холодно на сердце. Выросло сердце царевны-души, просит оно ласки ответной от друга милого, просит она горячей любви".
И только что сказал, произнес молодой мудрец, прекрасный Сапфир Мирикиевич, свой совет мудрый высказал, как все мудрецы на него накинулись, руками замахали, загигикали. "Что ты, дурень беспутный, придумал-выдумал, - кричат, - за этакой совет всех нас царь-государь велит казнить смертью лютою". А царь-государь тут как тут. Все время он стоял позади дверей, все слушал, что великие мудрецы думают, советуют об его дорогой доченьке... Распахнулись двери створчаты, появился царь, появилась с ним стража грозная. "Спасибо, - говорит царь, - тебе, молодой мудрец Сапфир Мирикиевич, спасибо, что всех старых надоумил ты. Давно уж я сам домекал, чего, чего недостает моей доченьке. Ты уразумел твоей мудрой прозорливостью..." И тотчас же велел царь-государь по всей земле клич великий кликати, сзывать, созывать всех принцев, королевичей, всех витязей, князей и царевичей. И вот едут гости званые со всех четырех концов, с севера, с полдня, с восхода и запада, собираются на широкий царский двор. Уставили слуги двор столами длинными, устлали их скатертями самобраными. В те поры как раз была масленица. Посели гости по чинам, по рядам. Выходит царь Бендерей, выводит за ручку Милену-красу. "Вот тебе, доченька, - говорит, - гости честные, гости званые, королевичи, принцы, царевичи, князья, витязи, рыцари удалые. Кого осчастливишь выбором, который тебе поглянется, того я моим сыном назову, а твоим суженым.
Все поклонились ей низко-низехонько. Посмотрела Милена на всех, глазами окинула. Помотала она головой.
- Тот мне мил, - говорит, - кто может за один присест сотню блинов съесть со сметаною.
Удивились гости, ахнули. А царь Бендерей:
- Что ж, доченька, - говорит, - муж-то у тебя будет обжора, росомаха ненасытная.
Но твердо стоит Милена на желании своем. А слуги стоят с блинами и ждут, кому велят подавать. Встали многие гости, разгневались, пошли, не простясь, с пира царского. "Что же, - говорят, - нам здесь делать нечего: пусть царь Бендерей зовет, клич кличет, со всего царства объедал, обжирал собирает в женихи к своей дочке насмешнице-издевнице, а мы к ней в издевку идти не хотим". И пошли гости со двора царского. Слуги им дорожку смазали маслицем.
Другие поглядели на царевну Милену. Смерть она мила показалась им. "Ну, была не была, - думают, съем не съем сотенку блинов!.. Авось одолею, попробую". А слуги сейчас же и подают им блинов. Съели гости первый десяток, не подавились... Глядят, подумывают. Налили им слуги меду крепкого, а царевна Милена потчует, угощает:
- Покушайте, гости дорогие, покушайте блинков масленых.
- Ради тебя, - кричат, - царевна прекрасная! - И подали им слуги другой десяток, но на этом десятке честные гости споткнулись, молча вышли из-за стола и пошли втихомолочку. А слуги, вершники, приспешники им дорожку маслицем смазали и след их сметанкой замели, затерли, загладили.
- С Богом, мол. Проваливайте!
Один за одним уходили честные вон с пира царского... Редели ряды, опустел царский двор. Остался один королевич Меркитей Мерепонтович. Наградил его Бог и ростом, и дородством. Девяносто восемь блинов приел, на девяносто девятом споткнулся. Сидит, глаза выпучил и дохнуть не может. Так его слуги верные бережненько приняли и в дальний терем вежливенько отправили.
- Ну, вот, - говорит царь Бендерей, - полюбуйся, доченька, милая! Все женихи твои разошлись, разбежалися. Никто не хочет быть объедалом, обжорою.
- Объедал и обжор, - говорит царевна, - мне не надобно. Найдем мы, может быть, себе жениха по сердцу. Погляди-кось, милый батюшка, кто это там у ворот стоит, возле столба высокого.
Поглядел Бендерей и говорит: "Это тот, кто указал, велел мне клич кликати и женихов ко двору сзывать. Это молодой мудрец Сапфир Мирикиевич".
А молодой мудрец стоит, глядит очами черными. Черные кудри по плечам вьются. Глядит он прямо на прекрасную Милену, дочь Бендерея-царя.
- Позови его ко мне, царь-батюшка, мне, - говорит, - надо слова два перемолвить с ним.
И велел царь слугам кликнуть мудреца Сапфира Мирикиевича, кликнуть позвать к царевне Милене-душе. Пошла Милена в горницу высокую. Привели к ней Сапфира Мирикиевича.
- Гой! Вы, - говорит царевна Милена-душа, - уйдите все вы, слуги верные, оставьте нас вдвоем и стойте у дверей, никого не пускайте к нам. Мне надо молвить Сапфиру-мудрецу слово великое.
И поклонились, ушли слуги верные, одну царевну с Сапфиром-мудрецом оставили.
Как возговорит царевна Сапфиру-мудрецу: "Ты скажи мне, скажи, мудрый мудрец, отчего не светит всегда солнце ясное, отчего не всегда на сердце весело, отчего сладкая пища приедается, отчего звонкая песня припевается и нарядное платье глазам опостылеет. Скажи мне, мудрец, отчего тоска-скука гложет сердце человеческое?" Призадумался мудрец, думал, гадал, как ответ Милене держать.
- Оттого, - говорит, - перво-наперво, что плоть человеческая - бренная - персть земли...
- А что это такое, бабушка, - допросил внучек, - бренная персть земли?
- А это плоть, тело наше... Из земли взято и в землю обратится. А ты слушай дальше хорошохонько...
- Оттого, - говорит мудрый мудрец Сапфир Мирикиевич, - что коли бы да солнце постоянно светило, то все бы мы от его света почернели, как арапы черные. Оттого, что плоть человеческая не может стерпеть вечной радости. Оттого, что сердце наше к земле влечет: ко всему смертному, преходящему тянется, а все преходящее, смертное нас вводит в ложь и обман. Отрекись, говорит, царевна прекрасная, от ложных утех... На бренной земле все здесь прах и ничтожество, все, как смачный блин: ешь его - вкусно, а съешь - тяжело и горько. Всякая радость сама по себе отраву несет. Звонкая песня припевается, сладкий мед приливается, и вертится здесь бедный человек, как в дурманном сне, хватается за утехи земные, чтобы ему было не скучно и не тоскливо жить...
Задумалась прекрасная Милена, глядит на мудрого мудреца Сапфира. А мудрый мудрец стоит перед ней, очи в землю опустил, а перстами смиренно перебирает лестовку.
- Сапфир Мирикиевич, - говорит царевна Милена-душа, - есть одна радость земная, и она никогда не прискучит нам, ибо радость эта вечная, с земли на небо мостом тянется. Это любовь человеческая. Бог создал человека и всякого зверя парою. Бог благословил союз человеческий... Сапфир Мирикиевич, Сапфир мудрый!.. В сердце людском вечным светом горит свет небесный, и все перед ним прах, смерть и ничтожество, а свет любви нескончаемый.
Задумался мудрец, а сама Милена глазки прекрасные в землю потупила, и белая грудь ее тяжко воздымается... На глазках слезинки блестят, на щечках румянец горит, и вся она, ровно горлинка сизая, ровно яблочко румяное.
- Сапфир Мирикиевич, - говорит она шепотом тихим да ласковым. - Сапфир Мирикиевич, мудрец прекрасный. Если бы царевна, дочь царская, перед тобою бы сердце открыла и посулила бы тебе жизнь радостную и любовь на земле и в небесах вечную. Отвернулся ли бы ты от нее, презрел бы ты ее ради покоя вечного?
Вздрогнул весь Сапфир Мирикиевич, руки и ноги задрожали, взглянул он на царевну Милену, долго пристально посмотрел своими очами черными и весь побледнел белее плату белого.
- Не искушай меня, - говорит, - царевна прекрасная, знаю и верю я, что любовь твоя сладка и радостна. Но всякая любовь есть страсть и нега, сердца трепет, а я ищу и жажду покоя вечного, холодного и бесстрастного. Любовь земная проходит, как сельный цвет, сгорает, как свеча воску ярого, блеснет звездочкой, потешным огнем и погаснет, исчезнет; один лишь пепел холодный останется.
- Сапфир Мирикиевич, - говорит царевна прекрасная, - не погаснет любовь истинная. До гробовой доски горит она, ровным светом теплится; а за гробом она тихой небесной радостью горит, славе Божьей радуется.
Покачал головой Сапфир Мирикиевич, покачал и стоит перед царевной, опустив голову, кожаную лестовку перебираючи. Вздохнул тяжко молодой мудрец, вздохнувши, промолвил так:
- Все это сказка пустая, царевна прекрасная. Далека она от правды святой, от истины.
- Нет, - вскричала царевна прекрасная, - веришь ли ты в Бога Создателя, веришь ли ты в любовь Его, в Сына Божия, веришь ли в Духа Его святого, великого... А я верю в жизнь вечную, в жизнь загробную. Есть на небесах и трепет и радости. Нет там покоя смерти холодного, нет там смерти, ибо Бог там. Бог живых, а не мертвых.
И говорит тут Сапфир Мирикиевич:
- О! Пусть же вера в твоем сердце горит, царевна Милена прекрасная, пусть согревает она молодое сердце, ласковое. В каждой поре есть свои утехи и радости... А я отживу здесь свой срок, отстрадаю и вкушу покой сладостный.
Удивилась царевна Милена прекрасная, ужаснулась она и горем тяжким взгоревала, заплакала.
- Ох! Ты гой еси, - говорит она, - Сапфир Мирикиевич. Нету в сердце твоем правды, истины. Ты не любишь жизни Богом дарованной. Ты не веришь в жизнь вечную. Поди, спроси бел горюч камень Алатырь, хочет ли он жить жизнью вечною.
И поклонился Сапфир Мирикиевич царевне Милене, нашел он бел-горюч камень Алатырь и говорит ему:
- Камень ты, камень Алатырь, лежишь ты здесь 330 лет, лежишь ты безмятежно, бестрепетно. Сладок ли твой покой, и не хочешь ли ты дышать и двигаться, не хочешь ли ты жить жизнью человеческой?
Говорит камень Алатырь, отвечает Сапфиру человеческим голосом:
- Ох ты неразумный мудрец. Сапфир Мирикиевич. Ты спроси воду быструю в ручье или в светлой реченьке, что бежит по чистым камешкам, хорошо ли ей зимой подо льдом лежать. Не играет ветерок ее струйками, не блестит в них солнце и месяц серебром и золотом. Ты поди, мудрец, к дубу заморскому, что стоит на круче горы крутой 330 лет, без пяти день с половиною. Ты спроси его, хорошо ли ему жить на горе крутой.
И пошел мудрец Сапфир Мирикиевич. Пошел он к дубу зеленому, что большим шатром раскинулся, разошелся ветвями во все стороны. Допросил его Сапфир Мирикиевич.
- Ты скажи, скажи, дуб могучий, мне, не довольно ль ты пожил на своем веку, посохли уж твои корни старые, покривились твои сучья корявые, понагнулись до земли сырой. Видно, хотят они в земле нашей матушке вкусить покой сладостный.
Восшумел дуб ветвями могучими, возговорил дуб человеческим голосом:
- Ох, ты неразумный мудрец, Сапфир Мирикиевич. Кому жизнь не мила, кому смерть не страшна. Не моя воля привязала меня к круче крутой корнями крепкими; коли б воля была моя, не стоял бы я здесь, о судьбе своей жалеючи, ожидая каждый миг смерти лютыя; коли б моя была воля, вспорхнул бы я легкой пташечкой, полетел бы я и воспел, прославил Творца моего, в воздушных теплых струях купаючись. Ты поди, неразумный мудрец, спроси птицу Кохлыгу голосистую, мила ли ей жизнь многоценная!
И послушал дуба, пошел Сапфир Мирикиевич, допросил он птицу Кохлыгу хохлатую, птицу заморскую:
- Ты скажи мне, скажи, птица сладкогласная, мила ли тебе жизнь на свете сем, и не желаешь ли ты покоя безмятежного, покоя вечного.
Как возговорит ему птица Кохлыга человеческим голосом:
- Гой, ты, неразумный мудрец, Сапфир Мирикиевич! Ты вынь, изми из меня сердце горячее. Ты вложи, мудрец, в грудь мою золотистую кусочек льда студеного и тогда меня спрашивай. А до тех пор, пока во мне сердце трепещется, хочу я вечного трепета. Взлечу я на кручь крутой горы, сяду я на древо высокое, поднимусь я на крыльях быстрых на высь страшенную, далеко, далеко мир Божий подо мной расстилается. Надо мною горит солнце яркое... опрокинуто небо синее, и мнится, что там, в этом небе сапфирном, иная жизнь, иной трепет, иные желания. Сердце рвется туда, но нет у него крыльев ангельских, полететь к источнику жизни и света и вечного трепета.
И вспорхнула птица Кохлыга, затрепетала крыльями белыми, и вспомнилась Сапфиру Мирикиевичу царевна Милена прекрасная. В груди его сердце встрепенулося, потянуло его к царевне Милене красавице, потянуло его к любви, жизни и трепету.
Идет он светел и радостен, все жилки его трепещут, дрожат. Воздух к нему ласково ластится, солнышко греет приветливо, трава-мурава зеленеет нарядным ковром, цветы махровы, лазоревы цветут, благоухают жизнерадостно. И птицы небесные поют, заливаются, славословят жизнь и Творца ее. Остановился мудрец, заслушался. В груди у него сердце растет, поднимается, вся душа его радостью, блаженством переполняется. И слышит он, как трава растет, слышит он, как жемчуги в море далеком перекатываются, как цветы цветут, и вся мать сыра-земля, и солнце, и луна, и звезды светлые славят Бога Творца. Заслушался Сапфир Мирикиевич...
А дни идут, идут, ползут, все мимо да мимо его проходят. Проходят года, проходят и тысячи лет... Все стоит, слушает мудрый мудрец... И вдруг проснулся Сапфир Мирикиевич. Подул с юга теплый ветерок, ласковый дружок, и очнулся, узрел и услыхал Сапфир Мирикиевич; оглянулся кругом и видит: стоит он серед пустыни пустой. Кругом него песок и камни нагромождены, навалены. Идет он, шатается, бредет, спотыкается. Дошел до маленькой лужицы, испить захотел. Нагнулся он к лужице, смотрит, глядит, кто там, в чистой воде какой-то старец седой глядит на него... Очнулся, оглянулся Сапфир Мирикиевич. Отшатнулся он от воды-зеркала. Встал, дрожит, идет, шатается. "Куда я зашел, куда я попал?" - думу думает. И встретился ему на дороге пастух, такой же древний, как и он.
- Поведай ты мне, добрый человек, - говорит ему Сапфир Мирикиевич, - что здесь за страна и где, далеко ли престольный град царя Бендерея?
Глядит на него старец-пастух.
- Нет, - говорит, - у нас никакого царя Бендерея, а от старых древних старцев слыхал, что был такой давным-давно, и вот теперь видны развалины там, где град его престольный стоял.
Оглянулся Сапфир Мирикиевич и, точно, увидал одни развалины. И жалостью все сердце его наполнилось, и вспомнил он так живо и ярко дворцы, терема с переходцами. Вспомнил он и царевну Милену-душу. И сердце в нем тоскою горькою всплакалось, ноженьки его подкосилися, опустился он на землю сыру, и чует он, что смерть подходит к нему!
Солнце садится низехонько. Темная ночь за ним по пятам идет; взглянул он на тихий закат, туда, где солнце ярко горит, и взмолился; заплакала его душенька.
- Господи! - говорит. - Не дай мне смерти вкусить. Я жить хочу. Дай мне жизни, вечного трепета в вечных селениях твоих, там, где не заходит солнце славы твоей...
- Бабушка! Бабушка! - вскричал внучек. - Смотри-ка, солнышко!
И действительно, бледное, точно больное, солнце глянуло сквозь тучи, и все заблестело, обрадовалось свету Божьему; засверкали лужицы, забелели снега, и тихо-тихо с юга тянутся, летят журавли, звонкую песню курлыкают. Идет-грядет весна жизнерадостная!




Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:43 | Сообщение # 21
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Счастье


На берегу моря, в убогой лачужке жил отец и два сына. Старшего звали Жаком. Он был высокий, смуглый и черноволосый. Младшего звали Павлом. У него были длинные, светлые волосы, голубые глаза и ярко-розовые губы и щеки. Они вместе с отцом ловили в море рыбу старым большим неводом и продавали ее купцам, приезжавшим нарочно для того на берег. Старший был задумчив и молчалив. Часто по вечерам он садился на берегу, на морские скалы, и долго смотрел на море. Он смотрел на большие корабли, уходившие в открытое море, и ему сильно хотелось плыть на этих кораблях туда далеко, где облака тонули в море, где лежал густой туман, туда, в далекие страны, о которых он так много слыхал чудных рассказов.
А Павел был веселый малый; он почти всегда и всем улыбался приветливо, - пел веселые песни или играл на дудке, которую ему подарил один из приезжавших купцов. Раз на лодке их застигла буря, ветер опрокинул их лодку, и волнами выбросило их всех на берег, при этом старика отца сильно ушибло о скалу. Он долго был болен и наконец умер. Умирая, он сказал им:
- Спасибо вам, что не покидали и кормили вашими трудами меня, старика. После моей смерти вам нечего больше жить здесь в бедности и добывать тяжелым трудом убогую пищу. Вот вам кольцо моей прабабки, которой подарила его одна колдунья. Возьмите это кольцо, и когда придете в какой-нибудь город или деревню - покатите его перед собой. Если кольцо завернется и прикатится к вашим ногам, то проходите мимо и идите дальше. Если же кольцо завернется и остановится около какого-нибудь дома, то в этом доме один из вас найдет свое счастье. А другой... - Но что будет с другим, этого не досказал старик. Он отвернулся к стене и умер.
Братья похоронили отца, продали хижину, лодку, старый невод, всякий старый хлам и пошли искать счастья.
Много проходили они городов и деревень, и везде пробовали, не здесь ли укажет им кольцо остановиться. Но кольцо вертелось и подкатывалось им под ноги. Наконец пришли они в одно большое село. Был ясный вечер, и все чистые белые домики покраснели от румяного солнца. Братья вошли в село и покатили кольцо. Оно долго катилось, а они шли за ним. Наконец оно остановилось около большого дома с палисадником и большим садом с старыми липами, грушами и яблонями, на которых было много таких румяных, вкусных яблок. У садовой калитки стояла девушка, которая сама была похожа на румяное яблоко. Девушка подняла кольцо, которое подкатилось к ее ногам, подала его меньшому брату и спросила: что братьям нужно? А они смотрели на нее и не знали, что ответить.
- Счастья, - сказал Павел. Девушка засмеялась и убежала, а братья вошли в дом. Их встретила маленькая старушка в большом белом чепце.
- А! - сказала она. - Вы, вероятно, пришли наниматься в работники? Войдите сюда, там г-н Варлоо, - и она отворила им дверь в большую комнату, с решетчатыми окнами, от которых ложились красивые узоры на чистых циновках, а посредине комнаты стоял высокий седой старик, с таким же добрым румяным лицом и с такими же ямками на щеках, как и у девушки, которую они видели у калитки.
- Ага! - сказал г-н Варлоо, - милости просим, добро пожаловать! Ого! Да какие вы оба хорошие, да здоровые. Ну! садитесь, садитесь, вы верно сильно устали, - и он жал им руки и усаживал их на дубовые стулья с высокими спинками.
- А в условиях мы сойдемся, непременно сойдемся, - начал он, когда они уселись. И он высказал условия. За работу на ферме и в саду, кроме жалованья, работники должны были получать квартиру и содержание. И братья согласились работать за эту плату.
И стали братья жить у Варлоо. Утром они работали на ферме, которая была в двух милях от дома, в полдень возвращались назад и садились обедать на большой террасе в саду, вместе с хозяевами.
В тихие, ясные вечера, по воскресеньям, устраивались танцы. Приходили соседи ближние и дальние. Красный кузнец г-н Жожо и желтый бочар г-н Ван-дер-Ври. Приходил фермер г-н Пили-Тили с скрипкой, и фермер фью-Тью с флейтой, и толстый пивовар Ван-Бум с большим пузатым турецким барабаном. Приходили молодые нарядные девушки и веселые, румяные работники. Ах! как было им всем весело. Пили-Тили пилил на скрипке с таким усердием, что каждая струна визжала: ай, батюшки, лопну! Фью-Тью так высвистывал на флейте, что весь надувался, как самовар и от его лысины шел пар коромыслом, Ван-Бум колотил в барабан, как в пустую бочку, и при этом припевал:

Ай, ну-те, веселитесь!
Все живите без забот,
Пойте, пейте и вертитесь!
Пусть жизнь весело пройдет!

И все плясали под эту музыку до упаду. Нередко под конец вечера, когда уже все выпивали довольно много пива из больших кружек, старики тоже пускались в пляс, и г. Варлоо, схватив г-жу Варлоо, танцевал с ней гавот и припевал:

Ай, ну-те, веселитесь!
Пусть жизнь весело пройдет!

А у г-жи Варлоо при этом глаза так и светились, точно говорили всем: видите, как весело жить на свете!
Утром по праздникам и воскресеньям все шли в церковь. Там пастор говорил, что жизнь есть благо, которое бог дает всем живущим, и тот, кто добр, того все любят и тот счастлив, потому что все его любят.
- Неужели жизнь и есть счастье? - думал иногда Павел. Впрочем, он редко думал, а больше смотрел на глазки мамзель Лилы, дочери хозяина, той самой девушки, которую братья встретили у калитки, и ему казалось, что там, в этих темно-голубых глазках, лежит его счастье. Он так часто и так долго на них смотрел, что Лила невольно отворачивалась, а Павел при этом краснел и улыбался.
Раз, когда он собирался идти на праздник, Лила сказала:
- Г-н Поль, вы никогда не надеваете шляпу с лентами, позвольте вам дать одну ленту для шляпы. - И она навязала ему на шляпу длинную розовую ленту. Он шел на праздник так весело, ветер шелестел концами ленты, и они шептали ему на ухо: ты будешь счастлив, будешь счастлив!
В другой раз, осенью, когда собирали в саду яблоки, Лила подала ему румяное яблоко и сказала:
- Г-н Поль, я желала бы, чтоб это яблоко принесло вам счастье. Скушайте его за здоровье того, кого вы любите.
Он принес яблоко к себе в комнату и положил под подушку, а когда все в доме уснули, он вынул, долго смотрел на него, поцеловал его и сказал:
- Милое яблоко, я съем тебя за здоровье той милой девушки, которая мне милее всего на свете!.. - Да! - сказало яблоко, - у тебя губа не дура, и ты съешь меня любехонько за здоровье мамзель Лилы, но прежде возьми ты заступ и пойдем в сад туда, где растут две старые липы, там брось меня кверху, и где я упаду, тут разрой землю и может быть ты найдешь то, что принесет тебе счастье.
Павел взял яблоко, заступ и пошел в сад. Там, в одном углу, росли две большие, очень старые липы; они росли, наклонившись одна к другой, и как будто обнимались своими толстыми и частыми ветвями. Павел бросил яблоко кверху, и оно упало как раз между двумя липами. Тогда он стал рыть землю и вырыл небольшой сундучок, окованный медью, который был наполнен старыми голландскими червонцами...
На другой же день братья купили богатую ферму, а через несколько дней Павел говорил г-н Варлоо:
- Я теперь богат, г-н Варлоо, у меня есть большая ферма. Но что мне в этой ферме? Я буду самый несчастный человек, если вы не отдадите за меня мамзель Лилу!
- Ага! - сказал г-н Варлоо, - это ты хочешь взять из моего сада самое лучшее яблоко. Хорошо, ты малый добрый и честный, будешь счастлив, за это я ручаюсь, только что на это скажет мамзель Лила?
А мамзель Лила как будто слушала и не слушала, что говорил отец с Павлом; она вертела в это время в руке очень спелую хорошую грушу и вдруг, неизвестно почему, положила ее к отцу в кружку с пивом, хоть этого делать вовсе не следовало.
- Ах! мамзель Лила! - сказал Павел, подойдя к ней, - я давно заметил, что в ваших глазах лежит мое счастье. Отдайте мне его, и я буду самый счастливый человек во всем свете. А яблоко, которое вы мне дали, я съел за ваше здоровье...
Лила протянула ему руку, а сама спрятала лицо на груди матери.
И какая была веселая свадьба Павла и Лилы! Вся деревня веселилась и поздравляла молодых. Все девушки надели белые платья и венки из цветов. Школьный учитель весь изукрасился разноцветными бантами, привел всех своих учеников, и они пропели в честь новобрачных кантату.
И побежали дни за днями, сегодня как вчера. Прошло времени не много и не мало - целый год, и у Лилы был уже маленький Павел, с такими же ямками на щеках, как у ней, и с такими же добрыми глазами, как у большого Павла. Кроме того, у Лилы была любимица большая хорошая пестрая корова - Мими, с черными умными глазами, которая каждое утро и вечер подходила к крыльцу и ела хлеб из рук Лилы. Была также белая коза с длинной шерстью и голубой лентой на шее - Биби. Была серая кошечка Фанни с гладкой бархатной шерстью. Когда явился на свет маленький Павел, то в то же время и в один день у Мими появилась маленькая красная телка, у Биби - хорошенький беленький козленочек, а у кошки Фанни явилось на свет целых шестеро маленьких котят с белым пятном на шейке. Всему этому радовались все.
Не радовался ничему один только Жак. Он всегда ходил один, угрюмый и задумчивый. Когда все веселились на общих семейных праздниках, он уходил далеко и возвращался домой поздно ночью.
- Послушай, дорогой мой брат, родной мой Жак, - говорил ему Павел, - почему ты не весел, почему ты не хочешь быть счастливым, как и я? Посмотри, у г-на Жожо есть хорошенькая дочь, мамзель Бетти. Купи себе ферму и женись на Бетти, и ты будешь счастлив, как я!
- Нет, - отвечал Жак, - я не буду счастлив, как ты, никогда, никогда! Много людей живет такой жизнью, как ты, и они счастливы так же, как счастливы Мими, Биби и Фанни. Но если бы все остановились на этом счастье, то весь мир давно бы превратился в Мими, Биби и Фанни. Только этого никогда не бывало и никогда не будет, потому что у каждого человека бывают минуты, когда его влечет куда-то вдаль, на новую жизнь, и благо тому, кто идет за этим могучим голосом, кто не заглушит его в себе и не заснет на мелочах жизни.
И он уходил в глухой лес; там вокруг него росли и шумели густыми листьями старые столетние дубы.
- О чем шумят они, - думал Жак, - и что за сила в них? Срубит дерево человек, убьет его, а никогда не узнает, чем и как оно жило!
Он ложился на мягкую, сочную траву и смотрел кругом.
- Кто же когда узнает, - думал Жак, - как растет вся эта трава из матери сырой земли? Куда идти, где найти ответ?
И кругом была тишина, только высокие дубы шумели густыми вершинами, да сердце его билось, и слышалось ему, как будто оно выговаривало все одно и то же слово:
вперед, вперед, вперед!
А мысли у него бежали и струились в голове, как тени по траве, а на траву и на лес давно уже сошла темная ночь.
- Потемки, вечные потемки! - шептал Жак, и слезы у него выступали на глазах, слезы бессилия.
- Боже, - говорил он, - где же свет! И по временам ему казалось, что вдруг там, на далекой поляне, сквозь ветви вспыхивал яркий белый свет и освещал всю поляну и деревья. Весь перепуганный, обрадованный, он бежал к этой поляне, он слышал, как сильно стучало сердце в груди его и с какой-то болью выговаривало: вперед, вперед, вперед! Но как скоро он прибегал на поляну, свет быстро скрывался или уходил в лес и тонул в тумане над болотом.
С тяжелой тоской он смотрел на небо. Там плыл полный месяц и как будто спрашивал его: чего тебе нужно?
- Ах, мне нужно долететь до тебя и посмотреть, что на тебе делается, потом перелететь на эти светлые звездочки, что мерцают там высоко, и все обо всем рассказать людям, чтоб для них все стало так же светло и ясно, как светел ты, светлый месяц!
Угрюмо повесив голову, возвращался он домой, а на другое утро принимался за работу, с цепом или граблями: он колотил тяжелым цепом, чтобы заглушить внутри неугомонный голос, который не давал ему покоя ни днем ни ночью. Наконец, Жак не выдержал. Он взял немного денег из найденных Павлом, простился с Лилой и со всеми и отправился в дорогу.
- Ах, зачем покидаете вы нас, г-н Жак, - говорили ему все, - мы все вас так любим, и у нас так хорошо живется!.. Чего вам недостает в жизни? И не стыдно ли вам отыскивать какую-то химеру?..
Но Жак не слушал никаких доводов и увещаний. Он надел свою котомку, взял свою длинную палку и вышел из деревни...
На другой день было воскресенье, и пастор в церкви говорил, что должно быть довольным малым и тем счастьем, которое к нам нисходит от бога, что человек, недовольный своей судьбой, подпадает под власть духа сатанинской гордости и погибает.
А Жак весело и бодро шел своей дорогой. По дороге росли высокие дубы и одобрительно шумели ему зелеными вершинами, как будто говорили: вперед! вперед! вперед!
Проходя по селам и городам, он снимал с пальца то кольцо, которое доставило Павлу счастье, и катил его по дороге, как завещал ему отец, но кольцо постоянно катилось вперед и, никуда не заворачиваясь, прямо падало на дорогу.
- Видно, в дороге мое счастье! - говорил, улыбаясь, Жак и весело шел вперед. Он останавливался и жил в больших городах, где были большие школы, много ученых и еще больше всяких книг. Он много читал, многому научился, и вместе с знанием тихая радость и светлый мир спускались к нему в сердце.
Он сделал много разных открытий и много путешествовал. Он был за морями, в тех далеких чудных странах, о которых мечтал, сидя на скалах морских, когда был бедным, темным рыбаком. Много трудов и лишений вынес он, но все эти тяжелые труды давали богатую жатву, и он был счастлив плодами этих трудов.
- Я сделал немного, - говорил он, - на этом долгом пути, но все-таки я хоть немного подвину людей туда, в этот таинственный мир, к вечным звездам, которые так недосягаемо мерцают над нашими головами в недоступной красе!..
Наконец он добрался до тихой глубокой старости. Почти все знали и уважали его в том большом городе, где он жил. Когда он выходил из дому, опираясь на свою длинную палку, то народ расступался перед ним и снимал шапки.
И он со всеми раскланивался ласково и приветливо, а сам думал: "Спасибо вам, братья, что вы не бросаете в меня каменьями и грязью, как бросали во многих, которые шли впереди вас с желанием вам добра и счастья!"
Раз он сидел перед раскрытым окном, за большой книгой. Он сидел и долго думал о неразгаданных тайнах, о будущем счастье людей. И вдруг!.. Да, это ясно все видели в окно, - какой-то особенный свет блеснул перед ним, но что увидал он в этом свете, - того никто не узнал, потому что, когда пришли его слуги, его уже не было в живых. Он спокойно сидел и как будто улыбался во сне улыбкой глубокого счастья.




Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:45 | Сообщение # 22
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Телепень



I


В старое время жили-были в землях оренбургских помещик и помещица: Ипат Исаич и Марфа Парфеновна Туготыпкины.
У Ипата Исаича было трое крепостных: мужик Гавлий, кучер Мамонт и лакей Гаврюшка.
У Марфы Парфеновны была одна крепостная душа, кухарка Эпихария, или просто Эпихашка.
Было у них прежде у каждого по двадцати душ, но эти души оттягал у них вместе с землицей сосед их, богатый помещик Иван Иванович Травников.
Прежде, еще не так давно, Туготыпкин и Травников жили душа в душу, были друзьями-соседями, да поссорились, и вот из-за чего.
Вся беда началась из-за барана. У Ипата Исаича было голов сорок овец, и овцы были наполовину русские, наполовину киргизские, с курдюками. И в особенности вышел на диво у него один баран - чернохвостый, морда губастая, рога в два заворота, шерсть косматая, кудря - до шкуры не доберешься.
А на ту беду как раз Иван Иваныч добыл курдюковых овец. Пристал он к Ипату Исаичу:
- Друг сердечный! Ипатушка! Продай барашка мне.
- Друг любезный, Иванушка-свет, подарил бы тебе, да самому мне надобен баран. Погоди: осень придет, подарю я барашка тебе, какого душа изволит.
Но был Иван Иванович с гонором и с норовом. На соседушку смотрел свысока. "Я, мол-ста, чуть не бригадир, а ты, мол-ста, кто такое?.. Голопух! - Тебе для такого друга и барана жаль отдать. Подавись, мол, им. Щучья душа!"
- Нет, говорит, коли теперь барана не продашь, так мне и не надо-ти.
Замолк и пожевал губами, а это уж самый дурной знак был у него. Если он губами пожует, то, значит, он крепко в обиду вошел.
Был Иван Иванович вдовец. Жену любил крепко и схоронил молодую. Оставила она ему девочку лет пяти, и этой девочкой он жил и дышал, но и она через два года померла. Остался Иван Иваныч бобылем круглым и с горя сделался сутягой и кляузником. Тяжб у него была гибель, со всеми соседями - и ближними, и дальними. И разоренье от этих тяжб всем было немалое.
У Ипата Исаича и Марфы Парфеновны детки не жили. Только одна и выжила дочка Нюша. Шестой годок ей шел. Живая, бойкая, Юла Ипатовна - утешение старичкам на старости.
Кроме крепостных душ жила у них и вольная душа, только башкирская.
Надо сказать, что земля Ипат Исаича к башкирским землям подошла. И башкиры частенько к батьке Пат-Саичу приходили в своих нуждах жалиться.
Один раз, в морозный, крещенский вечер: стук! стук! стук! в оконце.
Отворила оконце с молитвой Эпихария:
- Кто, мол, тут такой?
Вошли два башкира. Совсем обмерзли. Малахаи заиндевели. Армяки закуржевели. Старший Бахрай привел брата своего Тюляй-Тюльпеня.
Повалился в ноги Бахрай и брат туда же за ним.
- Сделай милость! - плачется слезно. - Добра чиловек! Пат-Саич! возьми брат мой. Совсем возьми... в батрак возьми... Землю нет... Верблюда нет... Ашать нечего... Юрта нет... Баран нет... Жена нет... девать куда нет... Сделай милость бери... Пожалиста, бери!.. - И плачет Бахрай - разливается.
Посмотрел Ипат Исаич на Тюляй-Тюльпеня и видит - он башкир здоровенный, в плечах косая сажень.
"Куда, мол, я его дену?"
А Марфа Парфеновна шепчет ему: Возьми, авось не объест. Все при доме лишний человек будет...
- А что ты умеешь? - допрашивает Ипат Исаич.
- Все умешь... Кумыс делать умешь... Шашлык стряпать умешь.
- А пахать умешь? - спрашивает Тюляй-Тюльпеня.
- Лядна! Лядна!.. ашать умешь.
- Коней пасти умешь?
- Лядна! лядна. Коней ашать умешь...
- Рубить дрова умешь?
- Лядна! лядна!.. дрова курить умешь.
- Ну! лядна!.. - говорит Ипат Исаич. - Поживешь, посмотрим. Авось что-нибудь и увидим. Оставайся, батрак будешь.
И остался Тюляй-Тюльпень. Только сперва Эпихашка, затем Гавлий, кучер Мамон и лакей Гаврюшка, и все назвали его просто Телепнем. "Так, говорят, складней, да короче будет!"
И стал жить Телепень у Ипата Исаича.


II


Сперва, как взяли Телепня, так Эпихашка принялась было его обрабатывать. Поднимет его ни свет, ни заря и заставит печку топить, и Телепень добросовестно натолкает дров, так что всю печку до верху битком набьет. Просто крысе повернуться негде.
Придет Эпихашка, всплеснет руками. Давай ругать Телепня на чем свет стоит.
А он слушает, ухмыляется, головой кивает и только приговаривает:
- Лядна! Лядна!
Раз он Эпихашку совсем огорчил.
После обеда, на масляной, вздумала она попраздничать, а Телепня заставила посуду убирать. Принялся он, как всегда, с усердием, так что все чашки, горшки, ложки и плошки и пищат, и трещат.
Отлучилась Эпихашка за малым делом на полминутки. Прибежала, заглянула, руками всплеснула, ахнула.
Расставил Телепень все чашки, тарелки чинно рядком на полу, а Кидай и Ругай - два пса здоровенных, волкодавы - все это взапуски лижут; а Телепень смотрит, руки в боки, и любуется.
- Батюшки мои! Что ты делаешь, окаянный!
- Не замай!.. Лядна... Она лишет... чисто трет... А-яй! Больно хороша будет...
Завыла Эпихашка, побежала к Марфе Парфеновне, в ножки кинулась.
- Матушка барыня!.. Всю посуду нехристь опоганил... Всю псам дал вылизывать.
И пошел дым коромыслом. Накинулись все на Телепня: зачем посуду перепортил?!
А чем Телепень виноват?
- У нас, говорит, добра чиловек... всегда так живет... собакам даем... собака его лижет... языком трет... А-яй чиста быват!..
Вот и толкуй с ним.
И сколько было с ним проказ, что и в год не расскажешь.
Один только мужик Гавлий стоял за Телепня горой, из уважения к силище его необычайной, да из-за любви его к коням.
- Ты, - говорит Гавлий, - животину уважь! Она тебе больше, чем человек, надо будет.
А Телепень любил "животину". С лошадьми и спал в хлевушке. Встанет чем свет. Уж он чистит, чистит, так что несчастную лошадь точно ветром качает, до десятого поту прошибет. И в особенности любимый конь у Телепня был Гнедко. С Гнедком он постоянно беседовал по-башкирски, иной раз даже до слез договорится. Говорит, говорит и расплачется.
А не то, так песню ему башкирскую споет. Уж он тянет, тянет, - так жалобно, что даже мужик Гавлий слушает, слушает и, наконец, плюнет с досады.
- Ишь, поди ты! - скажет, - ажно нутро все вынудил!..
В первую весну, как стал жить Телепень у Ипата Исаича, то послали его в поле пар пахать на Гнедке.
Показал Гавлий, как надо пахать, и ушел. Приходит через час и диву дался. Телепень на поручни у сохи доску приладил, вожжами укрепил и навалил он на эту доску камней пудов пять, впрягся сам в соху и пашет, а Гнедко под кустиком привязан стоит, травку жует.
Захохотал мужик Гавлий, руками всплеснул:
- Ах ты, дурень, дурень! Что ты творишь?!
А дурень весь как есть взмок, и пот у него с бритой головы в три ручья льет.
- Я, добри чиловек, мала-мала пахал... Добри чиловек... Гнедко пущай отдохнет... а я за него пахал... Добри чиловек!
Хохотал, хохотал мужик Гавлий.
- Ну! - говорит, - башкирское чучело. Давай вместе пахать. Ведь ты все равно, что скот. А?
И начал Гавлий пахать на Телепне, сбросил камни, взялся за поручни.
- Ну! ну! пошла, башкирска чучела!
И пошел Телепень пахать. Пахали, пахали, до полдень чуть не полдесятины вспахали. Вот так "башкирское чучело"!
И с этих самых пор Телепень каждую весну и лето вперемежку с Гнедком, вместе с Гавлием и пахал, и орал, и боронил поля Ипата Исаича.
Сам барин и барыня и все соседи ближние и дальние приходили и приезжали, ахали и дивовались, как мужик Гавлий на "башкирском чучеле" землю пашет.
Один раз, осенью, заставили Телепня навоз убирать, на поле вывозить. Он не только навоз весь счистил, но и землю под ним до самого сухого места всю выскреб и все на поле свозил.
Приходит Эпихашка: где коровы? где барашки? чуть из земли видны. Глядь! Они в яме стоят. Во всю длину сарая Телепень вырыл под ними громадную яму.
- Ах ты, дурень, дурень! - накинулась на него Эпихашка. - Хоть бы догадался, дурень, нам к избе навозу навозить. Стены бы прикрыл. Все зимой, чай, теплей бы было... А он, гляко-сь, и навоз, и землю, все на поле стащил.
- Лядна! - говорит Телепень.
Просыпается на другой день Эпихашка.
- Что это, батюшки, на кухне-то как темно!.. Петухи давным-давно пропели, а свету нет как нет.
Вышла на двор и руками всплеснула.
Телепень всю избу и окна навозом закрыл. Целых два воза на себе с поля притащил и укутал всю избу.
- Ах ты, бритая башка! Как же мы будем жить-то целую зиму впотьмах.
- Зачем впотьмах... нет впотьмах... Ти, душа моя... лючина жги... светле будет.
- Тьфу! окаянный.
И заставила Эпихашка Телепня навоз очищать, окна мыть. Только с первого же раза, как принялся он мыть окна с усердием, так два стекла чистехонько высадил.


III


Когда Иван Иванович и Ипат Исаич были еще друзья, то Иван Иванович нередко потешался над силой Телепня.
- Ну! Телепень, разогни подкову.
- Лядна.
И сейчас притащит подкову. Телепень возьмется за нее обеими ручищами, и подкова затрещит и хрястнет пополам.
Притащат другую подкову. Телепень возьмет ее в лапу, так что и подковы самой почти не видно, нажмет, и подкова хрустнет.
- Эка силища! - дивятся все.
В прежнее время, когда дружно жили друзья, то почитай каждый вечер или Иван Иваныч сидит у Ипата Исаича, или он у Ивана Иваныча. Праздники непременно вместе. Рождество, Новый год, Пасху всенепременно Иван Иваныч встречал и провожал у Туготыпкиных. Иногда и ночует и живет по целым неделям. И, действительно, что ему было делать дома одинокому? Одурь возьмет. Походит, походит по залам, посвистит, и в восьмом часу вечера, вместе с птицами, заляжет спать.
У Ипата Исаича для Ивана Иваныча была даже особая горенка, угловая, с большим окном прямо в сад. А сад был большой у Ипата Исаича. В нем и яблони, и груши, и большие клены татарские и липы древние шатрами раскинулись. И за всем за этим вдали видны ковыльные степи башкирские.
Но больше всего привлекала Ивана Иваныча в семью к Ипат Исаичу пятилетняя Анюша. Напоминала она ему его собственную Анюшу, а с ней и семью и все, что потерял человек.
Тихо, пусто, мрачно стало все в душе Ивана Иваныча после смерти его девочки, точно в темном гробу у бобыля-покойника. И если бы другое время случилась такая оказия, что Ипат Исаич обидел отказом в подарке, на который друг закадышный напрашивался, то все бы обошлось смехом да шуткой - а тут, на-поди, и разошлось, и расстроилось.
Как началось дело, как получил Ипат Исаич первый вызов от уездного бузулукского суда, так он глазам не верил, а с Марфой Парфеновной чуть даже удар не сделался.
Съездил Ипат Исаич в Бузулук и узнал, что почти вся его вотчина к соседу отошла, "так, мол, суд решил; можете, мол, подавать на апелляцию".
Пробовал Ипат Исаич и на апелляцию подавать и даже сам в Оренбург съездил, но ничего у него не вышло.
Тяжелое было это время для Ипат Исаича. И похудел, и поседел он, и даже думал Телепня на все четыре стороны отпустить, но Марфа Парфеновна упросила.
- Оставь, Ипаша, что в самом деле, есть еще кусок хлеба, с голоду не помрем, а парню деваться некуда.
Пережил этот лихой год Ипат Исаич с семьей и потихоньку помирился с своей участью.


IV


Прошел после этого еще год. Ипат Исаич и вся семья и все домашние совсем вошли в колею новой жизни и всю беду забыли.
- Мама! - спрашивает иногда Нюша. - А когда к нам опять приедет дядя Иваша?
- Никогда, Нюша, не приедет, никогда, моя ясочка бисерная. Дядя Иваша злой. Он у нас всю землю оттягал. Никогда он не приедет.
- Нет! он добрый, и надо ему только сказать, мамочка. И я ему скажу. И он всю землю нам опять отдаст.
- Да! Как бы не отдал, держи карман!
- Отдаст!
- Не отдаст, конопляночка!
- Нет! отдаст, мамочик.
И Нюша твердо была уверена, что дядя Иваша отдаст им опять землю. Да и как же было ей не верить в силу своего слова, когда дядя Иваша, в угоду ей, сам, бывало, превращался в дитя малое. Он с ней в куклы играет. Он ее на четвереньках возит. Он ее по всему саду на тележке катает. Бежит на своих длинных ногах, точно журавль, а Ипат Исаич на балконе стоит - помирает - хохочет.
У Нюши полон угол игрушек, и все ей дядя Иваша подарил, - кукол нарядных, лошадок всяких, баранов, козлов, медведей, гусей, петухов... чего хочешь, того просишь.
Как же ей было не верить, что он и землю назад отдаст?
"Он только пошутил, - думает она, - а папа с мамой думают, что он и взаправду отнял".
Рождественским постом вдруг узнает Ипат Исаич из Бузулука, что на него опять иск подан. Был у него один сват и старый приятель в судейском приказе, которому он к каждому большому празднику посылал кур, индюков, гусей и тушу свиную.
"Должен известить я вас, сватушка, - писал приятель, - что снова на вас взводят неприятности. Опять ваш злодей на вас поднялся и просьбу подал о том, будто ваша усадьба на его дедовской вотчине выстроена, и планы и свидетелей тому представил. А за куры и индюки и протчую живность низко кланяюсь моему сватушке и милостивой государыне Марфе Парфеновне"...
Не дочитал до конца Ипат Исаич. Кровь у него в голову ударила, потемнело в глазах. Послали в ближнее село к богатому помещику Криленкову за цирульником и кровь метнули.
Целый вечер все в доме ахали, да вздыхали, даже Нюша плакала и почти совсем решила, что "дядя Ивашка злой, волк ненасытый!"
А Рождество между тем приближалось. До Христова праздника оставалось всего пять дней.


V


Приходит Нюша вечером к Марфе Парфеновне.
- Мамочка! - говорит, - ведь дядя Иваша рассердился за то, что папа ему барана не подарил.
- Кто это тебе сказал?! - допросила Марфа Парфеновна.
- Мне Эпихашка это сказала... Ну! слушай, мамочка... Пусть папа этого барана ему отдаст, а от меня вот ему еще барана. И она отдала картонного барана без рогов и в лоскутки его обернула.
- Ладно! - говорит Марфа Парфеновна в раздумьи, взяла и положила барана на подоконник, а сама думает:
- Разве и взаправду послать ему этого поганого барана, авось, смилостивится...
Ужели у него, прости господи, души человечьей нет!!.
Пошла она к Ипату Исаичу. Долго они тихохонько шушукались, что решили - неизвестно, но после этого через два дня принялся Ипат Исаич письмо строчить.
Нашли лоскут синей бумаги. В чернильнице, вместо чернил, мухи оказались: подлили в нее горяченькой водицы, и получился бурый экстрактец. И вот этим экстрактцем Ипат Исаич настрочил письмо к соседушке. Целый день писал, - даже голова разболелась - и написал он следующее:
"Милостивый государь мой, батушка свет Иван Иванович, на что, государь мой, так немилосердно разгневаться изволили, что я вам в те поры барана не продал, находя оного барана себе необходимым.
Уповаем, что вы гнев свой на милость перемените, оного барана к вам с поклоном нижайше кланяемся и от нас с превеликим горем препровождаем. Примите, государь милостивый, и не лишите нас крова родительского, из коего мы на мороз лютый и убожество по грехам нашим изгнаны будем, а впрочем, остаемся, государь мой, вашего здоровья верные служители Ипат Туготыпкин. Месяца Декемвриа 24 дня. Жена Марфа Парфеновна, посылая вам поклон низкий, молит вас о том же, и младенец, дщерь Анна, также вам поклон шлет и от своего младенческого сердца барана игрушечного, коего вы ей пожаловали, с усердием и любовью посылает".
Написал Письмо Ипат Исаич, как раз в утро, в сочельник. Воском запечатал.
Мороз на дворе стоит здоровый. "Кого, думает, с письмом послать? А конец не малый - двенадцать верных верст до усадьбы Ивана Иваныча. Думает: если послать мужика Гавлия или кучера Мамонта - все народ православный, хоть верхом пошлешь, а все прежде вечера не вернется, а тут праздник надо встречать. Как будто и грех христианскую душу посылать под великий Христов праздник.
И послали Телепня.
Посадили барана в мешок, а письмо положили за пазуху.
- Тащи баран к Иван... Кланяйся ему, баран отдай, письмо отдай... Понимаешь?!
- Лядна!
Снарядили, проводили, отправили.
Наступает рождественский вечер. Уже смеркаться стало. В большом доме Ивана Иваныча скучища непроходная. Ходит он по залам, на все лады зевает, ко всякой малости придирается. Всех людей своих расшугал. Экономка отправилась в село Троицкое, к заутрене. Один как есть бобыль остался в большом доме.
Ходит он, ходит и все думает: "Погоди же, ты, друг-приятель мой Ипат Исаич! Вот тебя на праздниках, как таракана, из избы на мороз выгонят и садик твой и домишко мне достанется. Не хотел ты, друг любезный, барана мне продать, так и хата твоя и твой баран - все мне пойдет.
И от этой злой радости сердце у него трепещет и всю скуку долой гонит.
Отхлынет злая радость, и вспомнит былое Иван Иванович.
Вспомнит он, как Ипат Исаич раз его из полыньи на Каме вытащил, от смерти лютой спас.
Вспомнит он, как он за ним и день и ночь ухаживал, от постели не отходил, когда он при смерти и в горячке лежал.
А тут мерещится ему кстати и покойница жена его Люба и дочурочка Нюша и вспомнит он другую Нюшу.
Вздохнет, глубоко вздохнет Иван Иванович, и все лицо его станет грустным да кротким.
Лег спать Иван Иванович, а сон не знай куда ушел. Возился, ворочался с боку на бок, переворачивался и свечку гасил, и опять зажигал, огня высекал. Все не спится и что-то чудится.
И чудится ему, что какая-то птица, не то сова, не то филин - близко тут, за амбаром так жалобно пищит. Утихнет ненадолго и опять:
- Пи-ю-ю! Пи-ю-ю! Пи-ю-ю-ю!
Что такое за оказия?! Любопытство разобрало Иван Иваныча. Встал он, накинул тулупчик, валенки натянул, подпоясался ремешком и вышел во двор.
Звездная рождественская ночь, точно морозный шатер, раскинулась над спящей землей...


VI


А в это время у Ипат Исаича в доме не спали. Эпихашка все к празднику приготовила. Кучер Мамонт, Гаврюша и даже мужик Гавлий убрались, принарядились, чистые рубахи понадевали, скоромным маслом волосы примазали. Везде перед образами свечки и лампадочки зажгли и ждут не дождутся, когда на старинных часах Ипат Исаича стрелки полночь укажут.
А Ипат Исаич и Марфа Парфеновна не с радостью, а со страхом душевным ждут праздничка. Висит над их головами беда неминучая, и оба ждут не дождутся, что им принесет Телепень: горе или радость?
И Гавлий, и Мамонт, и Эпихашка то и дело выбегают за вороты: идет или нейдет "башкирско чучело"?
- Как же, дождешься его! - говорит Мамонт. - Давно к своим башкирам сбежал и барана стащил.
Но напрасно так они думают.
Только вошли они в избу, как немного погодя: скрип, скрип, скрип под оконцами. Выскочили, бегут: что такое?
Тащит Телепень скорехонько, тащит большой мешок.
- Чего такое приволок?!
- Батюшки! Никак ему киргизских овец надавали!
- И то, с курдюками!
И все бегут за ним в горницу; ввалились, заскрипели, - морозный пар клубами валит.
- Запирайте, - кричат, - двери-то! Все комнаты выстудили.
- Ну, где киргизски овцы? Кажи, "чучело"!
Телепень еле дышит, пыхтит. Пар от него, что из бани. Свалил он мешок на пол.
- Сичас... добри чиловек... годи мала-мала... вязать нет будем/
Развязал, распустил мешок. Из него показалась голова Ивана Иваныча!
Все ахнули, руками всплеснули.
Телепень вытащил Иван Иваныча, в тулупчике, и барана вытащил, рядом поставил.
- Вот тебе... добри чиловек... Иван тащил и баран тащил...
- Ах ты, идол некрещеный!
- Ах ты, бухар, азият... нехристь!
- Ах ты, баран... дерево!..
И все кинулись к Иван Иванычу. Видят, что человек совсем обмерз. Слова не может сказать, только мычит, стонет и руками машет.
Повели его в угольную, уложили, шубами укутали. К рукам и ногам горячей золы приложили. Добрый стакан мятной в желудок впустили. Наконец, чаем с малиной отпоили, отпарили. Обогрелся, успокоился, уснул, наконец, Иван Иваныч.
Позвал Ипат Исаич остолопа башкирского. Насилу добудились его.
- Ах ты, богомерзкий истукан! Сказывай, зачем ты его притащил!.. Да не кричи! ни! ни!..
- Дюша моя!.. Сама говорил... Слушай Телепень: баран тащи, Иван тащи... Я Иван тащил, баран тащил... Чтоб тебе, дюша, весело был... Зачем бранишь?!
- Где же ты Ивана взял?
- А сам, дюша моя, ко мне пришел. Я его мала-мала манил... Угой (совой) кричал... Он ко мне шел... Я его маненька взял и мешкам клал.
- Зачем же я тебя, болвана сиволапого, с бараном-то послал?..
- А я думал... добри чиловек... Чтоб Иван один не скушна был... туда ему баран клал... Иван сидит, сидит... пищит мала-мала... Я говорю ему годи... добри чиловек... у тебя баран есть... Баран сидит, сидит... кричит мала-мала... Я ему говорю... годи, баран, у тебя Иван есть...
- А письмо-то куда дел?
- Вот, дюша моя, и письмо... Нигде не ронял... Назад тащил... На его!
И вытащил Телепень письмо, смятое, размокшее от поту, и подал его Ипат Исаичу.
Прогнали спать Телепня; ахали, охали, дивовались, шептались и даже смеялись втихомолку и, наконец, все тоже спать полегли.
На другой день поднялись, когда уже ранняя обедня отошла.
Проснулся и Иван Иваныч, стал соображать, как он здесь очутился и как ему поступить в этом случае.
Должно заметить, что вчера он крепко перетрусил, когда Телепень сгреб его и засадил в мешок. Он думал, что его, раба божья, сейчас же притащат к проруби и бух, прямо в озеро.
А утром очень уж обидно казалось ему, что его, как барана, насильно притащили.
В угловой комнате было тепло, приятно, на дворе солнышко светило, в углу перед образом тихим огоньком лампадочка теплилась. Хорошо было, отрадно; а досада и злоба все-таки нет-нет да и наплывут, накроют сердце темной тучей. И совсем уже он был готов рассердиться и потемнеть, как в это самое время дверь тихонько отворилась, вбежала Нюша и прямехонько бросилась к нему на шею.
- Здравствуй, дядя Иваша! Вот тебе мой баран. Я тебе его вчера послала, да дурень Телепень в мешок его положил... Слушай, дядя Иваша, ты моего папу, маму не обижай!.. Стыдно, грех тебе будет... Нас... нас... всех выгонят на улицу... жить нам негде будет... - и она расплакалась.
А дядя Иваша взял ее на руки и начал целовать. И Нюша плачет, и дядя Иван плачет.
И так ему легко, хорошо стало. Точно все прошло, и ничего не было, и старое опять вернулось во всей его старой прелести.
Вошли тихохонько Ипат Исаич и Марфа Парфеновна, вошли, оба молча низехонько поклонились.
А дядя Иваша подозвал их обоих, обнял и расцеловал.
И снова отдал Иван Иваныч, возвратил все, что оттягивал, и даже от собственной землицы степной целый клин подарил.
- Вот, мамочка, видишь, - говорит Нюша. - Я говорила тебе, что дядя Иваша только пошутил и все назад отдаст.
А вечером пришел Телепень и поклонился Ипат Исаичу.
- Прошшай!.. добри чиловек... домой иду.
- Как! Зачем? куда!.. домой...
- Ты меня все бранишшь... Я тебе баран тащил... Иван тащил... а ты все бранишь...
И как ни уговаривали Телепня, - не остался.
- Да ты хоть подожди до утра, дурень! Куда, на ночь глядя, пойдешь?! Замерзнешь дорогой!
Но не остался Телепень и до утра. Ушел в свои края вольные, на простор лугов и ковыльных степей.



Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:46 | Сообщение # 23
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Котя


Ты знаешь, как косой зайка скачет зимой по сугробам?
Ветерок в зимнее время злой-презлой. Он так тебя проберет насквозь, нащиплет и нос, и уши, и щеки, что просто хоть плачь. Дует ветер, метет, и такие сугробы везде нанесет, что ни пройти, ни проехать. Натворит чудес и стихнет, успокоится, рад и доволен, спит-лежит. А солнышко так и засияет бриллиантиками по снегу. И вот, в это самое тихое, солнечное времечко, косой вскочит и начнет прыгать и бегать - обрадуется солнцу и тихой погоде. Скакнет на сугроб и провалится, выскочит, потрет мордочку, ушки, лапки отряхнет, поводит усами и опять зальется: побежит кубарем, колесом. Прыг, скок! прыг, скок! То-то раздолье!
Вдруг - фьют! из-за косматой елки.
Зайка остановился, уши навострил, слушает: кто это свистит?
- Фьют, фьют, фьют!
- Ах, страсти какие!!!
И зайка бросился, сломя голову, уши приложил, душа в пятки ушла, катит, летит клубком и вдруг стоп! остановился.
- Что я за дурак? - думает. - Дай посмотрю, кто свистит. - Уши навострил, приподнялся на задних лапках, вытянулся, заглянул.
- А! это Котя!
Котя - маленький деревенский мальчишка. Его давно знает зайка. Еще прошлым летом он все его морковкой да репкой потчевал-угощал.
Потихоньку, полегоньку, крадучись, бочком да сторонкой подобрался к нему косой. Присел перед ним, ушками водит, а сам думает: удрать или нет?
- Что, трус! Чего боишься? Ведь я тебя не съем, - говорит Котя.
Отпрыгнул зайка и опять присел. "Знаю, мол, что не съешь, а все оно как-то боязно!"
- Трус ты, трус! чего трусишь? Нужно храбрым быть, никого и ничего не бояться.
- Да, толкуй больной с подлекарем, - говорит зайка. - Ты на двух ногах, а я на четырех.
- Ну, так что ж?
- У тебя вот ушей-то не видать, а у меня вон какие! Вишь ты! - И зайка тряхнул длинными ушами.
- Ну, так что ж?
- А то ж, схватят да и съедят.
- Ах, ты дурень, дурень! Кто же серого зайца будет есть?
- Кто будет есть? Перво-наперво - собаки.
- Ну?
- Ну! А потом волки.
- А потом?
- Потом Лиса Патрикеевна.
- А там?
- А там - рысь косматая, куничка белодушка, да, пожалуй, и хорек, и горностайка не прочь нашим мясцом поживиться... Много в лесном глухом царстве наших лютых врагов живет. А-яй! много!
- У, вы, трусы! Ну, слушай, косой, - говорит Котя, - прежде всего надо научиться храбрым быть. Хочешь, я тебя буду учить? Ничего за выучку не возьму!..
"Пожалуй, - думает зайка, - учи не учи, а проку не будет".
- Ну, подойди ближе ко мне.
Зайка скакнул раз, два и задумался. "Да, пожалуй, думает, подойди к тебе, а ты как раз и того... заполучишь"...



Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:47 | Сообщение # 24
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Майор и сверчок


Эй! Иван! Тащи паровоз! Мы поедем через Китай прямо в Ямайку!
И тотчас же Иван-денщик тащит небольшой походный самовар красной меди и ставит его на стол.
Он очень хорошо знает, чего требует майор, потому что каждый вечер аккуратно майор ездит через Китай прямо в Ямайку. И несет Иван Китай, в маленьком ящичке из карельской березы, который попросту называется чайницей. Несет он и чайник, и стакан, и самую чистейшую ямайку в высокой бутылке с раззолоченным ярлыком.
Пьет майор стакан, пьет другой. В самоваре красной меди видно его красное лицо с вспотевшим лбом и длинными усами.
- Ну, - думает майор, - теперь я в самой Ямайке!
А самовар шумит: шу, шу, шшу! Вот уж пятнадцать лет, как тебе я служу. Бывал я с тобой в разных походах и разные виды видал. Стары мы, стары мы с тобой, старина. Шу, шу, шшу!
- Ну, это - старая песня, - говорит майор. - Нет ли чего поновее?
- Шшу, шшу, шууу! - шумит самовар. - Был я нов, молод и свеж, это было давно, это давнишняя старая песня. Меня родила на свет мать сырая земля. Долго, долго в ее тайниках я лежал. Наконец, увидел я свет. Меня бросили в печь и там - шуу, шу, шу, - я весь растопился и потек, полился огненной яркой струей - ши, ши, ши, и застыл, и очутился блестящим медным куском. Стали опять меня топить и ковать. Шту, шту, шту, шту, шту!..
- Послушай! Нельзя ли обойтись без шуму? Рассказывай, да не шуми!
- Не могу! Я уж так привык, а привычка вторая натуpa. Шу, шу, шу, когда в первый раз меня поставили на ноги, все заблестело, все отразилось во мне, и я увидал и черные рабочие руки, и славные загорелые лица рабочих. Они все трудились в поте лица, стучали, шумели, - шу, шу, шу! Шту, шту, шту! Когда ж поставили в первый раз в жизни меня, тут кипучая жизнь заиграла во мне и я весь закипел и запел громкую, веселую песню, шу, шуу, шуууу! - Вспомни же, вспомни, старый товарищ! Сколько раз, после длинной и грязной дороги, под ветром холодным и мелким дождем, вы собирались в палатке, вокруг старого друга - меня, и блестели, сияли весельем во мне ваши веселые лица, и поил и грел я вас, и пел я мою старую песню! Шу! Шу! Шу!
- Эх! все это было, черт возьми, - вскричал майор, - действительно было! Веселое, старое, походное время! - И он выпустил целое облако дыма из своей длинной трубки.
- И где ж они теперь, - продолжал самовар, - наши старые други удалые, собутыльники лихие?! Одни давно уже легли на кровавом поле. Их завидная доля!
Другие вперед убежали, генералами стали. А мы остались с тобою одни, и сидишь ты теперь одинокий, в деревенской избе. Стары мы, стары мы с тобой, старина! Шу, шу, шу!..
- Да! - говорит майор, - видно, судьба обошла нас. Будем жить не тужить, век доживать, - и он выпил третий стакан. Эх, поскорее бы добраться до Ямайки! Да! Да!
Остались мы одни с нашими длинными усами. Ну, да таких длинных усов зато ни у кого на свете нет, и он расправил и покрутил их.
- Чили-тили, чили-тили! Какой вздор, совершенная ложь, у меня гораздо длиннее усы. Чили-тили, чили-тили.
- Это еще что за песня! - закричал майор и повернулся к печке, а из-за печки смотрел сверчок и дразнил майора своими длинными усами.
- Откуда пожаловал?! А? что за птица? Каждый сверчок знай свой шесток!
- У меня нет своего шестка. Чили-тили, чили-тили. Но зато я всегда сижу за чужой печкой. Сижу и пою: чили-тили! чили-чили-тили! А если ты хочешь знать, откуда я пришел, так это я тебе сейчас доложу. Был я, генерал ты мой, у соседа, на тараканьем балу. Народу была бездна. Целый угол за печкой битком набит тараканьем. Угощенье было: корочка сухого хлеба, прокислый творог и телячья косточка. Одним словом, все было очень прилично. Тараканы вели себя великолепно. Старые очень важно разглаживали усы. Молодые, со шпорами на ножках, расшаркивались перед дамами. А дамы были все премилые таракашки. В особенности одна, такая тоненькая, рыженькая. "Сударыня, - сказал я, - у вас премиленькая, маленькая ножка. Чиль-тиль, чиль-тиль!" Но она тотчас же спрятала ножку под крылышко и опустила усики к земле. - "Я, - говорит, - постоянно хожу за моей мамашей, вы верно знаете мою мамашу, она ходит с таким большим яйцом". Просто милашка-таракашка!
- Ах, черт возьми! - вскричал майор, - ведь и я был молод, и молодец хоть куда! - и он допил четвертый стакан.
- Чили-тили! Чили-тили! Тиль, тиль! Тиль! Кто не был из нас молод? И я помню мою молодость. Но это было давно. В тихий весенний вечер. - Я так сладко пел, как поют только в первый и в последний раз в жизни. Я пел за большой изразцовой печкой у помещика. А в комнату несся запах сирени, запах молодых первых белых и душистых ландышей. Я пел из всех сил моих молодых, певучих крыльев, а барышня сидела за фортепиано и изо всех сил играла старую песню о том, как гнался лесной царь, с большой бородой и в темной короне, гнался по темному лесу за маленьким мальчиком. Ах, как плакал бедный мальчик и как страшно стучал лесной царь по клавишам! Так что все фортепиано дрожало. Наконец, умер бедный мальчуган. Тихие струны торжественно прозвенели в воздухе и затихли навеки. И в этой тишине я вдруг услыхал позади себя робкий шепот. Я оглянулся - это была она. Понимаешь ли ты? Она - моя добрая, тихая подруга моей скромной, уютной жизни! Сквозь стук лесного царя и гром бури она все-таки услыхала мою простую, безыскусственную песню и пришла ко мне! Понимаешь ли, что это было хорошо? Тиль! Тиль! Тиль! Тиль!
- Эх! - вскричал майор, стукнув по столу кулаком, - ведь это действительно хорошо, но этого я никогда не испытывал, а тоже был молод. - Ах, скоро ли я доберусь до Ямайки?! - И майор выпил еще стакан, но который - он уже и сам не помнил. - И зажили мы с ней, - продолжал чиликать сверчок, - у помещика за печкой. Ах, как хорошо нам было там, с нашими маленькими сверчатками. В темные осенние ночи, как теперь, она сидела подле меня, моя добрая подруга.
- Эх ты! - вскричал майор и ничего больше не сказал. Он только крепко прижал к сердцу свою длинную трубку. Но ведь это была не подруга жизни, а простая, обыкновенная походная трубка.
А сверчок продолжал свою песню.
- И рассказывал я своим сверчатам длинную, бесконечно длинную, старую сказку о том, как дерутся домашние сверчки с полевыми. Прежде, в старое, старое время, все сверчки были один народ и все жили без затей в норах, в чистом поле, но как завелись около сверчков люди, то многие заползли к ним в теплые избы. Кто же, скажи, не ищет себе места, где потеплее и получше? На что простая рыба, и та ищет, где глубже!..
- Да! Да! - сказал майор и понурил свою седую голову, - потому что он во всю свою жизнь не искал где глубже, зато теперь он с удовольствием опустился бы в самую глубь Ямайки.
- И вот, не скоро только сказка сказывается, а гораздо того скорее стали мы, запечные сверчки, совсем другими. Стали мы народ хилый, плохой, и полевые сверчки стали для нас совсем чужие. С этих самых пор пошла у нас рознь, ссоры и распри. Выйдем все, бывало, из-за печек в поле, построимся в шеренги, впереди скачут сверчки-музыканты; скачут туда-сюда сверчки-адъютанты. - Вперед, братцы, вперед! - кричат сверчки-генералы...
- Вперед! - закричал и майор, бодро вскочив с кресел, но тотчас же оперся на стол, потому что и стол, и пол, и все под ним и перед ним качалось - точь-в-точь, как бывает на море в бурю. И немудрено! Ведь он ехал в Ямайку, которая лежит на самом море, а в сердце майора бушевала сильная буря.
А сверчок продолжал:
- И пойдет у нас свалка, - пыль столбом, дым коромыслом. Полевые сверчки все больше берут нахрапом, да силой. Скачут, летят они со всех сторон.
И майору кажется, что действительно со всех сторон летят черные сверчки. Они носятся в облаках табачного дыма, летают над свечкой, цепляются за длинные усы майора. Он их ловит, ловит и не может поймать. А сверчок запечный по-прежнему сидит за печкой и рассказывает свою бесконечную сказку, все громче и громче, как будто над самым ухом майора кричит он без умолку: Чиль-тиль, чиль-тиль, чиль-тиль!
- Бьемся мы час, бьемся и два, - кричит он, - щиплем их, треплем, а они все прибывают и, наконец, начинают одолевать нас: тогда мы бросаемся врассыпную по широкому полю. И, наконец, спасаемся мы за наши печки. Чуть не каждый день идут у нас битвы, целые длинные годы. Старые седые сверчки говорят, что, наконец, настанет время, когда улягутся все раздоры, и все мы, сверчки, по-братски соединимся в один народ, в одно стадо... Да видно это блаженное время тогда настанет, когда ни одного сверчка на свете не будет! - И сверчок пропел свое грустное, последнее: Чиль-тиль! - и замолк.
А майор?.. Но майор уже давно ничего не говорил!
Свечка догорела, самовар потух, трубка погасла, а сам майор лежал истым богатырем просто на полу, подле кресла, и храпел по-богатырски...
Ах! наверно теперь он был в самой Ямайке!..




Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:48 | Сообщение # 25
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Мила и Нолли


I


У одного короля была дочка, которую звали Милой. Мила была тихая, кроткая девочка, и каждый, кто проходил мимо нее, говорил:
- Посмотрите, какие у ней добрые голубые глазки, розовое личико и чудные волосы, они сами вьются локонами, и вся она точно херувимчик с вербочки.
Мила крепко любила своего доброго отца, а матери у ней не было. Она умерла, когда Мила была еще очень маленькой девочкой.
Вскоре король женился на другой царевне и сказал Миле, чтобы она любила и ласкала новую королеву, как родную мать. Но королева была злая и не полюбила Милу. Она не полюбила ее за то, что все любовались на нее и говорили при этом, что Мила не ее дочь. Она не полюбила ее и за то, что царь всегда ласкал и целовал, и называл ее: моя дорогая, ненаглядная крошка!
По вечерам, когда закатывалось румяное солнце и царь с царицей и с Милой сидели на большой террасе в саду перед светлым прудом, на котором плавал белый лебедь, царь говорил:
- Спой мне, милая крошка, мою любимую песню.
И Мила пела тонким, серебристым голоском:

По синему озеру Лебедь плывет,
Лебедь, мой Лебедь, серебряный Лебедь,
И звонко он чудную песню поет.
Он песню поет о свободе святой,
Поет о далеких родимых водах,
Поет о блестящих и ясных звездах.
А воды и рощи полны тишиной,
И светлая зорька горит над водой.

И когда Мила пела, то Лебедь подплывал и слушал песню. Она очень нравилась ему, и он хлопал от удовольствия крыльями, а царица ворчала и говорила, что в этой глупой песне нет ни складу, ни ладу!
Что бы ни сделала Мила, что бы ни сказала, царица за все про все ее бранила, а иногда и колотила. Она не давала ей есть по целым дням и спать по ночам.
- Отчего ты худеешь, моя дорогая Мила? - спрашивал царь.
- Оттого, что крепко люблю тебя, мой милый тату! - И она со слезами целовала его.
У царицы был стремянной, который ездил с нею на охоту. Он был рыжий, горбатый и кривоглазый. Раз царица позвала его и сказала:
- Дрянная девчонка, царская дочка, мне не дает спокойно ни пить, ни есть, ни спать. Пока она жива, мне жизнь не в жизнь. Сослужи мне службу верную, и я тебя по гроб не забуду... Возьми ты хорошенькую змейку, тихоню Милу, что приколдовала к себе сердце царево, посади ее в мешок и брось в глубокий пруд на дно: пусть она там лежит и поет свою глупую песню про белого Лебедя.
И стремянной прокрался ночью в комнату Милы, схватил ее с ее постельки, зажал ей ротик, чтобы она не кричала, опустил в мешок, завязал его и бросил в пруд. Все кругом спали. Не спал только один Лебедь. Он все видел, и как только стремянной бросил Милу в воду, он нырнул и схватил мешок. Потом он вытащил его на берег и расклевал веревки. Тогда Мила вышла из мешка, и он сказал ей:
- Садись скорей на меня и полетим далеко-далеко за сине море, на Зеленый Бархатный остров, а здесь злая царица непременно зарежет тебя или отравит.
- Ах, - сказала Мила, - я охотно бы улетела, но как же я оставлю моего дорогого тату! Он умрет без меня с тоски.
- Э, нет! - сказал Лебедь, - он потоскует и забудет. Притом царица, когда не будет тебя здесь, помирится с ним, и они будут жить счастливо.
Тогда Мила встала на колени и поклонилась в ту сторону, где была спальня царя.
- Прощай, мой милый тату, - сказала она. - Спи спокойно, с богом... Забудь скорей свою дочку и будь, дорогой мой, счастлив, а я никогда, никогда тебя не забуду!
Потом она горько заплакала и села на Лебедя, обхватив ручками его шею, а Лебедь широко взмахнул белыми крылами, закинул назад голову, громко закричал на прощанье и полетел с нею далеко-далеко...

II


На синем Море-Океане стоит Зеленый Бархатный остров; он весь в кустах и цветах, в нем растут высокие деревья с сладкими плодами, и летают хорошенькие райские птички с золотыми перышками. Туда Лебедь отнес Милу.
- Живи здесь, - сказал он. - Кушай сладкие плоды, играй цветочками, а райские птички будут петь тебе веселые песенки!
Но Миле было скучно посреди сладких плодов, красивых цветов и песен райских птичек. Лебедь плескался перед нею в воде, он пригонял ей к берегу целые стада золотых рыбок, он приносил ей чудные жемчужные раковины, пел звонкие, лебединые песни. Но Миле было скучно...
- Вот что я сделаю, - подумал Лебедь, - я принесу к ней еще девочку или мальчика, и вдвоем им не будет скучно. - И он полетел в далекое царство.
Там, в одной бедной деревушке, жил мальчик сиротка, которого звали Нолли. У него не было ни отца, ни матери, и каждый обижал его и потешался над ним, как над собакой, и спал он в собачьей конуре вместе с кудлатой собачкой Волчком.
Один раз Нолли сильно отколотили за то, что он не мог донести большую корзину с яблоками, уронил ее и разронял яблоки. Тогда он горько заплакал и сказал:
- Нет, не хочу я больше терпеть такой жизни! Не мил мне божий свет, не мила родная земля! Пойдем, Волчок, бродить по белу свету, пойдем искать себе доли у добрых людей! - И он пошел с Волчком в лес, из лесу через болото в поле. Шел день, шел два, ел ягоды и корешки, а Волчок бежал за ним и ловил маленьких птичек.
Наконец, пришли они на берег моря. Нолли сел на берегу, на камень, и горько стало ему.
- Куда я пойду, - думал он, - впереди море, позади злые люди... Видно, для бедной сиротинки свет клином сошелся. Утоплюсь я в синем море, похороню в нем мое сиротское горе. Никому я не нужен. Прощай, вольный свет и мой Волчок, прощай моя жизнь бесталанная.
А море шумело и пенилось, волна плыла за волной, и по синим волнам тихо подплывал к берегу белый Лебедь.
- Погоди топиться! - сказал он Нолли; - еще нужна твоя жизнь такой же, как и ты, горемычной сиротинке, что живет одна-одинехонька без отца, без матери, как былиночка на камешке, на далеком Зеленом острове. Бери свою собачку, садись ко мне на спину и полетим скорей.
Целых семь дней добирались они до острова. Как обрадовалась Мила, увидав Лебедя и с ним новых друзей: Нолли и кудластого Волчка.
И стали они все жить на острове. Мила называла Нолли своим милым, дорогим братом, а Нолли целый день не отходил от своей названной ненаглядной сестрицы. Они рассказывали друг другу про свою прежнюю жизнь и ходили гулять по острову. Волчок весело бежал впереди, а они, взявшись за руки, шли бодро за ним. Вокруг них летали райские птички, садились им на плечи и пели чудные песни. По кустам цвели такие прекрасные цветы, а по ним порхали красивые бабочки, у которых крылья блестели как яхонты, сапфиры, рубины и изумруды. Из кустов к ним выбегали хорошенькие, маленькие зверьки с умными черными глазками, и Мила кормила их разными ягодами и орехами, которые Нолли собирал по дороге, а зверьки весело пищали, становились на задние лапки и прыгали, помахивая своими пушистыми хвостиками. Потом выходили Мила и Нолли на берег и собирали на песке красивые, пестрые и серебристые раковины. По вечерам Нолли играл на свирели, которую сделал из тростника, что рос на берегу моря, а Мила слушала его и засыпала, положив свою головку к нему на колени. Иногда Нолли пел ей песню о том, как живут божьи птицы на вольной воле, без забот и печали. Порой Миле хотелось и самой спеть ему свою песню о Лебеде, но она не могла, потому что только запоет она:
По синему озеру Лебедь плывет... как голос ее начинал дрожать, а из глаз текли слезы. Она тотчас вспомнила о своем отце, который был там далеко-далеко, и которого она, может быть, никогда не увидит. Она вспоминала, как он каждый вечер приходил в ее комнатку, как он крепко целовал ее, крестил и приговаривал:
- Спи, моя родная крошка, и не случится с тобой никакой беды и несчастия! Но тихо, невидимо собиралось новое горе над головками Милы и Нолли.
Узнала вдруг царица, что жива Мила, и где она живет. Был у нее друг закадычный, злой колдун, который жил на высокой горе в крепком замке, за семью стенами. Иногда он оборачивался черным вороном, летал кругом, всем каркал беду и прилетал повидаться с царицей, которую крепко любил. Раз вечером он прилетел на окно к ней и сказал:
- Я летал далеко, далеко, был на чудном Зеленом острове, что лежит на Море-Океане: на этом острове живет хорошенькая девочка Мила, с мальчиком Нолли и кудлатой собачкой, а вокруг острова плавает и сторожит их белый Лебедь. Он вытащил Милу из озера, куда ее бросил твой стремянной, и унес на Зеленый Бархатный остров. Как только услыхала об этом царица, она от злости вся посинела.
- Полетим скорей на Зеленый остров, - сказала она колдуну, - я сверну голову этому глупому, дерзкому Лебедю, и все там их гадкое гнездо разорю дотла.
- Хорошо, - сказал колдун.
Настала ночь, зашумела буря-гроза, закаркал громко Ворон, и прилетела огромная летучая мышь.
- Садись и полетим! - сказал Ворон.
Села царица на летучую мышь, и они отправились. Впереди летел черный ворон, за ним на летучей мыши летела злая царица, а за ней неслась черная туча с вихрем и громом.
И летели они сильнее ветра и бури и к полночи примчались на Зеленый остров. Но не дремал Лебедь и зорко сторожил кругом острова. Он видел, как утром прилетал на него черный ворон, садился на большом дереве и громко каркал.
- Ну, быть беде! - подумал Лебедь, и все смотрел в ту сторону, где жила царица. Вдруг он увидел, что в той стороне низко над водой показалась тучка. Он встрепенулся и начал громко кричать. На крик его прибежали Мила и Нолли с Волчком.
- Бегите скорей за мной по берегу, - сказал Лебедь. - Показалась зловещая тучка, чует мое сердце, не с градом и громом летит она сюда, а несет она за нами погоню.
Бежимте! - И он тихо полетел над водой, а Мила и Нолли побежали за ним, и Волчок впереди. Бежали час, и два, и три, а тучка летит и растет все шире и выше. Бегут Мила и Нолли, бегут, запыхались, а тучка черной тучей обхватила чуть не полнеба, и потемнело ясное небо.
- Ой! - говорит Мила, - братец мой Нолли, дорогой мой Лебедь, нет у меня сил бежать больше, - и упала она на белый песок.
А с тучи уж веет ветер, и видит сквозь кусты Лебедь, как летит впереди тучи, чернеет черный ворон, а за ним злая царица на летучей мыши.
- Бежимте! бежимте! - кричит он, а сам летит впереди.
Схватил тогда Нолли свою милую сестрицу, схватил на руки и побежал за Лебедем. А из тучи летит уже вихорь, гром гремит, удар за ударом, и близко, близко подлетает к острову черный ворон.
- Сюда, сюда! - кричит Лебедь и, выбиваясь из последних сил, спотыкаясь и падая, подбегают Нолли с Милой к груде больших серых камней, что лежали на берегу.
- Скорей, скорей, отвалите этот камень! - кричит Лебедь.
Но нет больше силы у Нолли и Милы, пробуют они, толкают, толкают камень - и не могут его сдвинуть. Тогда Волчок завизжал и принялся помогать им. Он быстро начал рыть и подрылся под камень.
- За мной! - вскричал Лебедь и нырнул под камень. За ним следом влез Волчок, а за ним пролезли Мила и Нолли. Под камнем была глубокая пещера, и все четверо они ушли в нее.
А ворон с царицей уже были на острове.
- Ага! - кричала царица, - вот где их поганое гнездо!
И она махала руками, и при каждом взмахе молнии летели и били во все стороны, а от ударов грома земля дрожала. С треском падали и загоралися высокие деревья, а вихорь вырывал их с корнями, рвал, метал и разбрасывал далеко кругом в бурное море. Пылали леса и кусты с чудными цветами и плодами, горела трава, трескались камни. Напрасно бедные хорошенькие зверьки искали спасения и старались высоко выпрыгнуть из травы или укрыться в норках. Их палило огнем, душило дымом, раскаленная земля жгла их, и они падали и умирали в страшных муках. Напрасно золотые райские птички с жалобным криком кружились над огнем, - им негде было присесть, под ними было пламя и море. И они, усталые, запыхавшись, падали в огонь и горели. Высоко летели по ветру, неслись огненным вихрем огромные искры. Как от громадного костра, большими, широкими клубами под-нимался дым от острова. Яркое зарево блестело, разливаясь в черных тучах по далеким морским волнам... Так погиб, сгорел Зеленый Бархатный остров!

III


Вышли на другой день из подземелья Мила и Нолли, выползли Лебедь с Волчком.
Всплеснула ручками Мила и ужаснулась. Кругом был смрад, клубился густой дым и расстилался как синий туман, а сквозь этот туман сквозила черная обгорелая земля и груды пеплу, да кое-где виднелись деревья без листьев, с черными сучками. Далеко по морю плавали разбросанные черные бревна. А от раскаленного камня тихо подымался белый пар. Ни кустика, ни травки!
- Мои добрые зверьки, мои хорошенькие птички! что сталось с вами? - горевала Мила.
- Где же мы теперь жить будем? Неужели в этом сыром подземелье? - спрашивал Нолли.
- Не беспокойтесь, не тужите! - утешал их Лебедь, - велико Море-Океан. Не один на нем Зеленый остров. Унесу я вас на Голубые острова. Мы жить будем там. Там лучше нам будет и дальше от наших лихих врагов. Садись ко мне опять на спину. Мила, и полетим, я отвезу тебя, а Нолли с Волчком подождут здесь. Через трое суток я вернусь за ними. - И понес Милу Лебедь на Голубые острова.
Дивно прекрасны были эти острова! Лазурное море было кругом них, и вечно ясное, синее небо над ними. Ни бури, ни ветры не налетали на это море, и только порой широкие волны тихо набегали и мирно плескались в пологие берега, точно баюкали каждый остров. И каждый остров как будто спал под пологом голубого прозрачного тумана.
Много было этих островов. И посреди них один больше, выше и лучше других. На нем жила владетельница всех Голубых островов, добрая фея Лазура, в чудном волшебном дворце из голубого хрусталя. Каждый остров имел свое имя. Лебедь принес Милу на остров Попугаев, который был ближе всех других к несчастному сгоревшему Зеленому острову. Как только он опустил Милу на берег, множество попугаев прилетело к ней - и какие все они были красивые и вместе смешные. Одни были белые, с большим высоким хохлом, другие розовые, третьи были чудного голубого цвета, с длинными хвостами и с оранжевой грудью! Были красные с синими крыльями. Были и зеленые, с красной грудью и белой головой. Все ярко блестели на солнце, страшно кричали, хлопали крыльями и кланялись Миле.
Отдохнул Лебедь, оставил Милу с попугаями и полетел за Нолли на Зеленый остров. Подлетел он к острову и ахнул. Не было на нем ни обгорелых деревьев, ни пней, ни камней, ни пеплу. Весь был остров размыт, и волны далеко взбегали на его берега. Подлетел Лебедь к подземелью и ужаснулся. Не было уж на нем камней. Широко чернелся открытый вход в него, и вода плескалась там. Водой залито было все подземелье до самых краев. Не верит глазам своим Лебедь, полетел он дальше, кружится над островом, смотрит во все стороны, кричит изо всех сил:
- Нолли! Нолли! - Но нет нигде Нолли, - не видно, не слышно, только волны шумят и плещут в берег, обдают его белой пеной!..
- Утонул! - вскричал Лебедь, - утонул! И, опустившись в изнеможении на воду, завернул под крыло свою голову...
Часа два-три сидел Лебедь на волнах и горевал. Наконец, взмахнул крыльями и с жалобным стоном полетел назад к Миле. А Мила ждет не дождется дорогих друзей.
Целый день и целых три дня Мила сидит на берегу и все смотрит в ту сторону, куда улетел Лебедь, а попугаи садятся с ней, и тоже ждут милого Нолли, и дремлют, тихо качаясь на тонких ветках.
На третью ночь Мила ждала до утренней зорьки, а на утренней зорьке подул сонный ветерок, свежунчик, подул прямо на Милу, и как она сидела, так и заснула.
Тихо прилетел Лебель. Он принес с собой корзинку, которую Нолли сплел для Милы, еще когда они жили на Зеленом острове, - он нашел эту корзинку далеко в море. Она плыла и качалась на синих волнах. Подлетел Лебедь к Миле и положил ей на колена корзинку. Это было теперь все, что осталось от Нолли. Проснулась Мила, схватила корзинку и бросилась к Лебедю. Она целовала его, обнимала.
- Здравствуй, мой дорогой, ясноокий Лебедь! А где же мой милый Нолли и что значит эта корзинка?
- Эту корзинку, - сказал Лебедь - прислал тебе Нолли на память. Он уплыл далеко на самое дно Моря-Океана, в золотые луга и коралловые рощи.
Побледнела Мила и прислонилась к дереву, а корзинка выпала из ее маленьких ручек и покатилась к синему морю...
И шли дни за днями, скучные, тяжелые дни. - Так же прекрасны были Голубые острова, так же лазурно небо и море, так же роскошны зелень и цветы.
- Ах! - думала Мила, - зачем все так хорошо, ведь этим не может любоваться мой мертвый братец Нолли?! Он лежит там далеко, на дне холодного моря, и его бедное тело едят теперь большие черные раки! - И она целовала корзинку, ту самую маленькую корзинку, которую принес ей Лебедь и которую сделал ее Нолли.
Иногда по вечерам, когда красное солнышко опускалось в лазурное море и море блестело розовым светом, Мила садилась на берегу перед Лебедем. Тихий остров становился еще тише, покойнее, все попугаи сидели молча вокруг Милы, а она, положив свою головку на ладони, смотрела в ту сторону, где далеко-далеко был Зеленый Бархатный остров и где теперь лежал ее милый Нолли.
- Травка, травка зеленая! - шептала она, - каждый вечер плачешь ты холодными чистыми росинками; отчего же я, несчастная, не могу плакать, отчего все слезы мои застыли в моем бедном сердце? Ах! если б я могла их выплакать, как бы спокойно уснуло это больное сердце, а теперь оно будет тосковать, метаться и биться всю ночь, и я вместе с ним. - И Мила не смыкала глаз до самого рассвета, пока, наконец, утренний ветерок, свежунчик, не навевал тихого сна на эти усталые, сухие глазки.

IV


Раз, вечером. Мила сидела по обыкновению с своим другом Лебедем на берегу моря и смотрела вдаль. Что-то темное плыло к берегу, но что такое, нельзя было разобрать вдали. Зорко смотрел, нахмурясь. Лебедь и, наконец, решил, что это плывет пустая бочка. Но впереди бочки еще что-то плыло, и еще пристальнее стал всматриваться Лебедь: что бы это такое было?! Наконец, он весь встрепенулся, подошел к Миле и начал ласкаться.
- Что, мой Лебедь, - спрашивает Мила, - что ты там увидел?
Но ничего не говорит Лебедь, только смотрит на Милу своими светлыми, умными глазами. Ближе и ближе подплывает бочка к берегу, и видит уже Мила, что бочка не пустая, что в ней что-то белеет и движется, а впереди плывет большая кудластая собака и только одна голова ее видна из воды. Ближе подплывает она вместе с бочкой, пристальнее вглядывается Мила: она уже слышит, как визжит и лает собака, и вдруг по тихой воде, сквозь мертвую тишину, прозвенел в воздухе и долетел до Милы тонкий голосок:
- Мила, Мила, дорогая моя Мила!
Вся задрожала, услыхав этот голосок, Мила. Обезумев, не помня себя, она бросилась к морю и упала бы в него, если б не удержал ее Лебедь.
- Нолли!.. - хочет закричать Мила и... не может. Нолли! - шепчет она, и вся дрожит, и краснеет, и бледнеет. - Друг мой, милый Лебедь, ведь это Нолли, ведь он не во сне к нам плывет?!. Да! - И вдруг брызнули и полились в три ручья слезы из светлых глазок Милы; она припала к Лебедю, целует его глаза, шею, крылья, она рыдает и смеется и гладит Лебедя маленькими ручками, а попугаи кричат. - Нолли плывет! Нолли плывет! Милый Нолли! - а Волчок визжит и лает, и гребет из последних сил к берегу. Он везет большую черную бочку, а в ней стоит светлый и радостный Нолли и протягивает руки к своей милой, ненаглядной Миле...
И столько было тут радости при этом радостном свидании, и слез, и милых слов, и смеху, и поцелуев, что даже и в сказке не найти. И стал Нолли рассказывать, как он спасся от потопления и прибыл к Голубым островам...
А ночь давно уж лежала над островом и над морем, а на всем темно-синем небе горели светлые, яркие звезды, и все они отражались в море, как в зеркале. Словно и там было темно-синее небо с яркими, светлыми звездочками. Мила и Нолли сидели рядом, взявшись за руки, и смотрели на эти звезды. А деревья все уснули, а Волчок давно уже спал, и спали, обступив его кругом, попугаи. И долго в эту ночь не могла спокойно уснуть Мила. Она дремала, вздрагивала и просыпалась. Она вспоминала, что ее милый Нолли тут, он не умер, жив, возвратился и подле нее, и сердце у нее так сладко замирало. Она шептала: "Милый, милый мой Нолли!" - и снова тревожно засыпала.

V


Весело зажили Мила и Нолли на острове Попугаев. Да и чего же не доставало им для их веселья? Они жили без нужды, забот и горя. У них было постоянно чисто, как новое, их платье, потому что у всех, кто жил на Голубых островах, никогда платья не изнашивались, не рвались и не пачкались. Попугаи приносили им множество плодов, больших, сочных орехов, бананов и кокосов; они ели их сырыми или испеченными в горячей золе и кормили ими также Волчка. Над ними было постоянно голубое, ясное небо, а вокруг тихое, лазурное море. Весь остров был, как райский сад, и они жили на нем, как в раю. Они бегали, резвились, смеялись, играли с Волчком, играли с попугаями. Они были счастливы и веселы. Чего им недоставало?
- Скажи мне, Нолли, - говорила раз Мила, сидя вечером под большим деревом, - скажи мне, когда ты, вот так, закроешь глаза и долго сидишь молча и потом вдруг откроешь их, тебе не кажется, что ты был где-то далеко, далеко, и что кругом тебя все незнакомое, чужое?..
- Нет, - сказал Нолли и закрыл глаза, и они оба сидели так долго и молча, закрыв глаза.
- А не кажется тебе, Нолли, - вдруг спросила Мила, - не кажется тебе, когда ты так сидишь, закрыв глаза и сложив на груди руки, что ты лежишь в глубокой, глубокой могиле, и там тебе хорошо и спокойно?
- Мила! - вскричал Нолли, задрожав. Он бросился к ней и схватил ее за руки. -
Дорогая Мила, зачем ты это говоришь! Разве ты не любишь меня, разве нам не хорошо здесь?!
Она молча смотрела своими ясными голубыми глазками на него, и вдруг две слезинки выкатились из этих глазок и побежали по щекам.
- Мне скучно, Нолли, - прошептала она, - мне скучно, дорогой мой! Я живо представляю себе, как больно было моему сердцу, когда я считала тебя погибшим. Ах! я никогда не желала бы, чтобы эта ужасная боль снова вернулась. Я знаю, что я теперь должна быть счастлива... а мне чего-то недостает, Нолли, мне грустно, скучно, даже с тобой, моим дорогим другом.
На старом острове было все так хорошо, так свежо и молодо. Старые деревья смотрели вечно юными, старые попугаи умирали, и на место их являлись новые, и никто не замечал этой замены.
Иногда Миле казалось, что все это так и должно быть и что лучше этого ничего быть не может. Но когда она исходила весь остров вместе с Нолли, когда каждый день и целый день перед ее глазами было все одно и то же, были те же деревья и цветы, и небо, и море, и попугаи, то она закрывала глаза, и невольно спрашивала; неужели все это будет вечно одно и то же, одно и то же?
И ей казались несносными, невыносимо скучными и вечно голубое небо, и вечно тихое море, и вечно зеленые деревья, и цветы, и веселые попугаи. Она сидела и думала: отчего все хорошее не может казаться постоянно хорошим? Отчего посреди всех этих дивных красот сердце тоскует, и рвется, и просится куда-то в далекую даль? Она думала, не манит ли ее туда, где она жила очень маленькой девочкой с ее дорогим отцом, где была ее родина, где синело широкое озеро в густой зелени высоких деревьев, по которому плавал друг ее, белый Лебедь?
- Но ведь и там, - думала Мила, - все одно и то же.
Думала, думала Мила, где лучше? и не могла придумать, а Нолли спрашивал:
- О чем ты думаешь, моя Мила?
И Мила не могла сказать, о чем ноет ее сердце, чего жаждет оно. Она не хотела сказать, что ей скучно, потому что боялась огорчить своего милого Нолли. Он придумывал разные новые игры и занятия: они прокладывали новые тропинки, строили беседки, устраивали плотины на веселых, серебристых ручьях, строили маленькие мельницы на быстрых, пенистых каскадах, учили говорить попугаев. Но Миле было скучно.
- Все одно и то же, одно и то же! - часто шептало ее бедное, тоскующее сердце.
А между тем время тихо тянулось. Незаметно уплывали годы.
Мила росла и хорошела. Из маленькой, хорошенькой девочки развертывалась чудная девушка. Тонкая, стройная, как гибкая речная тростиночка, с тихой, плавной поступью, с тихой, певучей речью. Приветливо улыбался ее маленький ротик, приветливо светились ее светлые, задумчивые глазки. И вся она была таким милым существом, что каждый, кто увидал бы ее, невольно остановился бы в изумлении, любуясь, дивясь и думая:
- Есть много всяких красот на белом свете, но нет ничего милей и лучше такой милой девушки!
Но некому было, кроме Нолли и Лебедя, любоваться на Милу, зато и любовался и любил ее Нолли за всех людей, как только способно любить человеческое сердце, ее, свою названную, дорогую, ненаглядную сестру Милу.
Он ведь и сам уж давно вырос из мальчиков и был чуть не целой головой выше Милы. На его мужественном смуглом лице, окаймленном черными, густыми волосами, уже пробивались маленькие усики.
И были забыты ими детские забавы. По целым дням, по целым вечерам, до глубокой ночи, Мила и Нолли сидели, держась за руки, без дела, без мысли, все проникнутые еще незнакомым, новым для них чувством, которое могучей, ласкающей волной обхватило все существо их и несло их куда? - они сами не знали. Раз они оба пришли утром к Лебедю.
- Лебедь, - заговорила Мила, - держа Нолли за руку, и серебряный голосок ее дрожал и звенел в утреннем тумане, а все лицо сияло глубоким счастьем. - Лебедь, дорогой друг мой, - говорила она, - я привожу к тебе уж не братца Нолли, а моего дорогого жениха!..
И она, оставив руку Нолли, начала ласкать Лебедя и припала своим покрасневшим лицом к его лебяжьей груди.
- Скажи мне, серебряный мой Лебедь, ведь мы будем счастливы? Да! Да! Да! - и она целовала его голову и его умные, светлые глаза, а Лебедь махал крыльями и вырывался от ее поцелуев.
- Постой! - сказал он, наконец, освободившись из ее мягких объятий, - постой! Я сам не знаю, о чем ты меня спрашиваешь, но этот вопрос гораздо важнее, чем ты думаешь. Садитесь вы оба сюда, на этот большой камень. Садитесь и выслушайте то, о чем я должен теперь рассказать вам.
И Мила и Нолли сели, обнявшись, на камень, а Лебедь начал свой рассказ под тихий, мирный плеск морской волны.



Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:52 | Сообщение # 26
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
ИСТОРИЯ ЛЕБЕДЯ


"Моя родина здесь, на Голубых островах. Говорят, что я вышел из белой водяной лилии, другие рассказывают, что в меня превратился белый цветок махровой азалии, но это все равно. Я был таким же прекрасным юношей, как ты, Нолли, я был в среде множества сверстников, таких же стройных и красивых, как ты, я был в толпе чудных девушек, если не таких милых, как Мила, то таких же прекрасных и пышных, как прекрасны махровые, пышные розы. И лучше всех их блестела и сияла ослепительной красотой наша царица, наша дивная фея Лазура. Весело, беззаботно неслась наша жизнь среди бесконечного ряда пиров и всяких наслаждений; вся она была бесконечным весельем. Мы резвились, играли, пели и танцевали, вечно довольные всем, вольные, как воздушные птицы, веселые, как дети, беззаботные, как мотыльки, что вьются около цветов и блестят под светлыми лучами весеннего солнца. Чего нам недоставало?! Ах! я тогда не знал ни страдания, ни горя людского. Теперь, да! только теперь я понимаю всю прелесть этой веселой, беззаботной жизни.
Раз, вечером, на веселом пиру, я лежал подле Лазуры, в кругу всей нашей веселой и веселившейся толпы. Лазура ласкала, улыбаясь, мои волнистые кудри, точно так же, как она ласкала всех без разбора, и я смеялся, ловил ее маленькие бело-розовые ручки и целовал их. Потом она быстро вскочила и понеслась в пляске с другим юношей, а я, вместо того, чтобы засмеяться и точно так же броситься вертеться с какой-нибудь из тех прекрасных девушек, которые лежали возле меня, я вдруг почувствовал, что я одинок и что все эти девушки не заменят мне одной Лазуры. Когда Лазура вернулась на свое место, я хотел снова положить голову на ее плечо, хотел схватить ее хорошенькую ручку и не мог. Я чувствовал, что во мне происходит что-то странное, не испытанное. Она быстро обернулась ко мне, улыбаясь, посмотрела на меня и потом вдруг захлопала в ладоши, так что все к ней обернулись.
- Смотрите, - закричала она, указывая на меня, - вот чудо! Между нами чужой! Он верно вырос из каких-нибудь семян, которые были принесены к нам водой или ветром из людского света. Ну, мы сейчас будем охотиться за ним, а чтобы прохладить его, мы его выкупаем. Кыш! ату его, чужой! - И она махнула рукой и в то же мгновенье я, весь сконфуженный и перепуганный, полетел в виде лебедя прямо в море, а вслед за мной полетели орехи, яблоки, апельсины, камешки; - каждый бросал чем попало мне вдогонку, и все кричали: ату его, ату, чужой! и все хохотали до упаду.
И стал я жить лебедем между множества других лебедей, но они избегали и дичились меня. Раз фея Лазура, со всей своей блестящей свитой, в жаркий полдень, явилась на Лебяжий остров. Все стали купаться в море, все веселились, брызгались, шутили, хохотали, все играли с лебедями, которые также все были веселы, хлопали крыльями, ныряли, брызгались и кричали, как бешеные. Мне также было весело, я подплыл к фее Лазуре вместе с другими лебедями, она брызгала воду нам в глаза, а мы хлопали ей крыльями по рукам. Вся облитая солнечным светом, веселая, живая, она вся сияла неудержимым восторгом, и все в хрустальных брызгах воды, как в бриллиантах, ее тело сверкало в голубых волнах, как бледно-розовая морская пена. Я подплыл к ней ближе всех других лебедей, я жадно ласкался к ней, ловил ее брызги, но другие лебеди постоянно толкали меня и громко кричали. И вдруг какая-то злоба вспыхнула в моем лебяжьем сердце. Я бросился, как бешеный, на всех моих товарищей и начал жестоко бить их сильными крыльями.
- Что ты, что ты! - закричала фея Лазура. - Постой! Видно ты и в лебединой шкуре остался все тем же человечьим отродьем! Нет, видно тебе не место между нами! Прощай, ступай в тот самый мир страстей и пороков, добра и зла, лжи и правды, которому ты принадлежишь по натуре. Ступай, и не возвращайся к нам до тех пор, пока ты не узнаешь его и не почувствуешь к нему полного и глубокого отвращения.
И как бы гонимый невидимой силой, я поднялся с родимых вод и полетел прочь от Голубых островов, через синее море, в неведомую даль, в людской мир, далеко, далеко! Я не буду рассказывать вам, что я видел и сколько страданий я пережил. Не раз я прилетал к Голубым островам с глубоким омерзением и ненавистью ко всему людскому, с желанием остаться на них. Но невидимая сила снова гнала меня прочь в этот ненавистный и презираемый мир, где я принужден был скитаться. Наконец, я поселился на этом озере, где жила ты, Мила, с твоим отцом. Я думал, что мне удалось там найти спокойный приют между добрыми, честными и любящими людьми. Злая царица и там уничтожила мое тихое пристанище.
Когда я принес тебя сюда, я думал, что срок моего изгнания не кончен и что я буду принужден искать снова тихого убежища для всех нас. Но я оставался покоен, ничто не отгоняло меня от Голубых островов, и так я прожил с вами целых пять лет. Правда, в моем сердце уже не было и нет никакого враждебного чувства, в нем нет ни злобы, ни презрения, ни ревности, но в нем нет также и любви, и мне не жаль вас потерять, только бы жизнь ваша изменилась к лучшему. Вы оба - любящие и дорогие друг другу взрослые дети. В ваших детских сердцах нет места никакому тяжелому, враждебному для кого бы то ни было чувству, но эти сердца только тогда будут покойны и защищены от всякого горя, когда в них не будет той страсти, которая горит в них теперь таким чистым, но бурным огнем".


VI


И еще не договорил он последнего слова, как вдруг в воздухе, где-то вдали, раздалась чудная музыка. Звуки ее росли, разливались; она приближалась. Лебедь, заслышав ее, весь встрепенулся. Он радостно закричал, поднялся и тихо полетел ей навстречу. Мила и Нолли пошли за ним; за ними тихо побежал старый, дряхлый Волчок, и полетели все попугаи, громко крича и каркая.
Когда все они обогнули высокий мыс и повернули на южную сторону острова, то перед ними развернулась вся широкая панорама Голубых островов, на которую не раз любовались Мила и Нолли. Целый громадный круг этих островов в самых прихотливых очертаниях расстилался перед ними. Они стояли в синей воде, один возле другого, целой группой, как цветники или корзины с чудными растениями. Они терялись вдали в голубом тумане, и между ними как бы царил высокий остров феи Лазуры. Музыка неслась из этого голубого тумана, она как будто плыла между островами, и жадно ловили Мила и Нолли эти звуки и ждали: что, наконец, выплывет на простор синего моря из целой рощи Голубых островов?
Показалось, наконец, что-то большое, волнующееся, как облако, блестящее, сверкающее радужными цветами. Больше и больше выплывал этот чудный предмет из голубого тумана, ближе придвигался он к острову Попугаев, и, наконец, Мила и Нолли начали различать в этом хаосе ярких пятен и сверкающих искр группы человеческих образов. Длинная вереница прекрасных юношей и девушек, перегоняя друг друга или сплетаясь и расплетаясь в прихотливых хороводах, неслась над водой, плыла по воздуху, а по морю плыла большая лодка, и впереди нее плыло и летело множество лебедей. Ближе и ближе подвигалась эта чудная группа. Громче гремела невидимая музыка. Ее звуки дрожали и прыгали, кружились и искрились, и обхватывали каждого каким-то бурным восторгом. Вот уже отделилась эта группа от всех островов и прямо плывет к острову Попугаев; уже ясно различают Мила и Нолли чудные веселые лица этого воздушного, ликующего каравана, в праздничных, легких, блестящих одеждах. Они видят, как группа чудных детей несется впереди всего поезда, с детскими, радостными, смеющимися лицами, вся увитая и перепутанная, как цепями, широкими гирляндами белых роз. Они видят и белую лодку, изукрашенную тонкой золоченой резьбой и всю обвешанную густыми фестонами зелени, над которыми широкими волнами развеваются по ветру розовые ленты. Стаи белых голубей играют и вьются над лодкой. Громче и громче несутся радостные звуки, уже можно различить веселый говор и смех и крики лебедей и слова песни, которую хором поет, под лад чудной музыки, толпа детей и нарядных девушек:

Мы, дети природы,
Мы, птицы свободны,
Блестим и сверкаем,
Поем и играем.
В прозрачных, воздушных струях.
Без дум и сомнений,
В чаду наслаждений,
Кружимся, порхаем,
И горя не знаем
В чудных, роскошных садах...

Ближе и ближе лодка, громче и громче чудная музыка, и вот подплывает лодка к берегу, где стоят Мила и Нолли, и вся смеющаяся, веселая толпа окружает их. Шум, говор, смех! - Чудные девушки и юноши обнимают, ласкают и целуют Милу и Нолли.
- Вы наши, наши, - кричат они, - наши дорогие, милые гости из скучного, далекого от нас, тяжелого мира!
Они быстро убирают цветами и листьями плюща Милу и Нолли, они постоянно говорят, поют и смеются, а Мила и Нолли, сами не зная как, уже сидят в лодке, на высоких местах, среди цветов и смеющихся лиц. И лодка плывет сама собою назад, посреди летящей и ликующей толпы, и снова гремит чудная музыка, и снова раздается веселая песня:

Лазурное небо,
Лазурное море!
Прочь страсти и горе!
Вокруг нас вечная
Жизни весна -
Придите, вкусите
От роз наслаждения -
И страсти, волнения,
Раздумье, сомнения
Замрут в упоеньи,
Как тихого моря.
Немая волна.

Наконец, лодка круто повернула направо, вдоль голубого пролива, и за последними кущами деревьев, уходивших на мысу в море, открылся громадный остров феи Лазуры.
Мила и Нолли невольно схватились за руки, вскрикнули и замерли от удивления. И действительно, ничего величественнее и великолепнее этого острова никто никогда не видал ни во сне, ни в сказке.
Это было что-то необъятное, громадное, широко раскинувшееся над горизонтом и высоко уходившее в темно-синее небо сверкающими вершинами. Это была громадная гора, горевшая разноцветными огнями, блестевшая золотыми пятнами, переливавшаяся всеми цветами радуги, всеми красками опала и яркого перламутра.
Быстрее и быстрее плывет лодка. Остров Лазуры как будто идет ей навстречу. Музыка гремит какой-то фантастический, веселый марш, и в ответ ей гремит с острова другая музыка, еще фантастичнее и величавее.


VII


В восторженном упоении сидят Мила и Нолли, сами себе не веря, как будто робея и радуясь чуду, которое совершается перед ними.
Вот уже можно различить, что белый пояс, который окаймлял остров, - не морская пена, а целая полоса огромных белых водяных лилий. А над ними снопы огромных трубчатых цветов, то белых, то сиреневых, высятся над всевозможными листьями, а еще выше их возносятся кверху громадные деревья, то округлыми куполами, как массы неподвижных зеленых облаков, то прямыми, стрельчатыми пирамидами, то широко раскиданными и гордо качающимися узорчатыми веерами.
Далеко в море выбегают из массы этой невиданной зелени два широких выступа из голубого хрусталя, и на них стоят высокие серебряные канделябры, из чаш которых несется густой расходящийся молочно-синими волнами благоухающий дым. Между этими выступами начинается ряд широких лестниц, ведущих прямо к огромной террасе хрустального дворца. Лодка тихо пристает к подножию этих лестниц. Оба хора музыки сливаются в один общий веселый, торжественный гимн, и под звуки его, среди блестящей, ликующей толпы, Мила и Нолли, сами не понимая, что с ними делается, всходят по этой лестнице.
Выше и выше поднимаются они; сильнее и блеск, и шум, и говор, и громче, громче гремит чудная музыка. И вот, наконец, ступили они на последнюю ступень, и широким полукружием развернулась перед ними блестящая терраса, вся залитая ярким солнечным светом, вся горевшая бриллиантовыми огнями. Сотни фантанов и чудных каскадов летят по всем направлениям, бьют и брызжут и сверкают целым потоком сияющих искр.
И волны яркого света переливаются над всеми, над целыми толпами, группами чудных девушек и юношей, и в этих волнах носятся, то замирая, то снова возвышаясь, звуки невидимой музыки. Ослепленные, пораженные этим блеском, остановились Мила и Нолли, крепко схватившись за руки. Они видят, что в середине всей группы, там, где сильнее блеск и свет, на снежно-белом возвышении, как на светлом облаке, облокотилась фея Лазура.
Они смотрят на ее дивно-прекрасное, приветливо улыбающееся лицо, и как будто лучи непобедимого веселья выходят из этого лица и прямо льются к ним в трепещущие сердца. Тихо поднялась фея Лазура, встала и, медленно протянув руки к Миле и Нолли, пошла к ним навстречу. Смолкла музыка, затих шум и говор, и среди тишины раздался, как чудная музыка, чарующий, ласкающий голос прекрасной феи.
- Придите ко мне, - говорит этот голос, - вы, бедные скитальцы скучного мира страстей и горя, придите ко мне, добрые, милые дети, и пусть сердца ваши отдохнут в упоении светлых восторгов, свободные от всех тяжелых волнений житейского моря! Придите в мирное пристанище, где горит вечный огонь наслаждения и льются бесконечными волнами веселье и удовольствие!


VIII


Она тихо взмахнула руками, и снова раздалась веселая музыка, и под такт ее аккордов медленно выступили из толпы четыре прекрасные женщины; это были четыре помощницы феи Лазуры: Наслаждение, Веселье, Удовольствие и Забава. Они захлопали в ладоши, и вся толпа закричала:

На луг, на луг,
На мягкий, душистый ковер,
Под тень дубов вековых,
Под тень виноградной листвы!..

И не успели еще замолкнуть звуки последних слов, как со всех сторон раздались звуки серебряных колокольчиков, послышался топот, от которого задрожала земля. И вот из всех боковых аллей и рощ, примыкавших к дворцу, прямо на его террасу ворвалось целое стадо белых, как снег, серебристых, стройных антилоп и газелей. Все они были убраны розовыми лентами и обвешаны гремевшими серебряными бубенчиками. Они смотрели веселыми, большими черными глазами на всех, они смешивались с толпой, прыгали, ласкались. А юноши и девушки вскакивали на них, смеясь и целуя их.
Еще не успели прийти в себя Мила и Нолли, как подхватили их и посадили на белых газелей. И вот понеслись они вместе, воздушным полетом, с этим бурным потоком, под звуки шумной музыки, под пенье громкого хора:

На луг, на луг,
На мягкий, душистый ковер!..

И вот Мила уж на лугу, а вокруг нее щебечут, как ласточки, играют, как дети, ее новые друзья и подруги. Они поднимают Милу на воздух, и хохочут, и радуются, когда у ней кружится голова и замирает сердце от этого воздушного полета. Мила ищет своего Нолли между всеми этими, столь похожими на него, юношами.
- Это ты, мой дорогой Нолли! - говорит она, обращаясь то к одному, то к другому из них, а они дивятся и смеются ее словам.
- Мы все Нолли, - говорят они, - потому что у нас нет ничего своего, отличного от других. Мы все, милая Мила, дети воздуха и света, и никто из нас не принадлежит другому и мы никому не принадлежим: мы так же свободны и безразличны, как воздух и свет.
И Миле становится тяжело среди этой чуждой ей, непонятной, блестящей толпы.
- Нолли, где ты, дорогой мой? - думает она.
А Нолли далеко, в другой стороне громадного луга, и вокруг него также роятся, ликуют его новые друзья и подруги. Он также ищет между ними свою Милу, он хочет спросить ее: весело ли ей, рада ли она, дорогая, довольна ли всем этим блеском и неподдельным весельем? Но напрасно он вглядывается в смеющиеся, ликующие лица милых девушек, - между ними нет ясных, задумчивых, любящих глазок и кроткой нежной улыбки его ненаглядной Милы.
- Нолли, Нолли! - раздаются вокруг него серебряные, ласковые голоса, и его хватают за руки и увлекают в пестрые хороводы, в бесконечную вереницу, которая, под звуки ликующей музыки, как сверкающая змея, вьется, волнуется, летит над ярким, бархатным лугом.
Закатилось солнце. Фосфорический свет разливается в вечернем тумане, а полный месяц выплывает из-за потемневших вершин, освещая зеленоватым светом и широкий луг, и спящие рощи, и шумные каскады. Мила бродит одна по полянам.
Мимо нее, как легкие тени, освещенные месячным блеском, проносятся все те же веселые, довольные толпы и смеющиеся лица.
Они кружатся под бесконечные аккорды плавной музыки, тихой, как Эолова арфа.
Отовсюду слышится легкий, сдержанный шепот, и тихий смех, и журчащий, отдаленный говор... Мила бродит усталая и везде вглядывается и ищет своего Нолли.
Вся утомленная, подходит она к дереву.
- Это ты, Нолли? - говорит она какому-то призраку, стоящему у дерева, и хочет идти мимо. Но призрак схватывает ее за руки.
- Мила, дорогая моя Мила! - говорит он дрожащим голосом. - Ты ли это? - и Мила лежит уже на груди Нолли, бледная, без сознания от радости и утомления.
Берет ее Нолли на руки и несет к холму, где журчит ручей. Он трет холодной водой виски Милы, он брызгает ей в лицо, и Мила тихо открывает глаза.
- Нолли, - говорит она, обняв его и целуя, - дорогой мой, я тебя везде искала целый день!
- Разве тебе не весело было, разве ты не забыла меня?
- Ах, Нолли! Мне кажется, сердце не может забыть того, с кем оно сроднилось. Оно ищет не ласк, не веселья, а глубокой любви! - И Нолли крепко поцеловал свою Милу! Он смотрит, любуется на ее бледное лицо, на ее усталые глаза.
- Усни, дорогая моя, - говорит он, - ты утомлена всем этим шумом и блеском! Усни и встань завтра свежая, как утро.
И он повел ее на небольшую лужайку, на которой росли высокие тополи. Он уложил ее на мягкий мох, а сам, весь измученный впечатлениями дня, прислонился к толстому стволу тополя и так сладко задремал, что не слыхал, как скатился на мягкую траву.
А Мила, припоминая все виденное и слышанное, долго не могла заснуть. Она смотрела на светлый месяц, блестевший сквозь темные вершины, и на яркие звезды.
- Нолли, - тихо заговорила она, - послушай! Они уверяли меня, что все знают; они знают, что делается на этом светлом месяце и на этих далеких звездах, и вокруг нас, и в глубине океанов, и в глубине земли. Они уверяли, что лучше ничего нет того беззаботного блаженства, в котором проходит вся их жизнь. Ах! Нолли, неужели это правда?.. Ведь они точно маленькие дети! Такие же простые, добрые и смешные!.. Нолли, ты слышишь?.. Но Нолли крепко спал...


IX


Высоко светило солнце над высокими вершинами тенистых деревьев, когда проснулась Мила. Множество блестящих птичек носилось вокруг нее. Они пели, щебетали, садились к Миле на плечи и на руки, а Мила улыбалась им, протирая глаза. Она встала и пошла к ручью, который шумел в стороне. Вокруг него росли чудные, невиданные цветы. Она умылась холодной водой, нарвала полный букет этих цветов и положила его перед глазами Нолли. Потом она начала спускаться вниз с одного холма на другой. На каждом шагу ее поражало какое-нибудь чудо из мира волшебных растений.
- Да, - думала она, - здесь действительно хорошо, но только вдвоем с моим милым Нолли. Впрочем, с ним и везде хорошо! - И она продолжала спускаться. Вдруг тихие, протяжные стоны донеслись до ее слуха.
- Как же, - думала она, - говорили они, что здесь нет страдания: разве это стоны веселья?
Она шла к тем кустам, откуда раздавались эти жалобные стоны, ближе и ближе слышались они, и вдруг на камнях, обросших мохом, она увидала что-то небольшое, черное, косматое, лежит и стонет. Она сделала еще несколько шагов и вдруг бросилась к этому странному предмету.
- Волчок! - вскричала она. - Бедный Волчок!
Да, это действительно был он, бедный Волчок.
- Волчок, мой добрый Волчок, - говорила она, - что с тобой?
Он узнал ее, встрепенулся и радостно завизжал; он смотрел на нее своими умными, ласковыми глазами и лизал ее руки. Мила пробовала поднять его, поставить на ноги, но он не мог стоять и падал, как мертвый. Он весь дрожал, судорожно махал ногами, как будто хотел бежать, хрипел, и светлые глаза его затемнились тусклой синевой.
- Нолли! - вскричала Мила, чувствуя, как слезы подступают ей к горлу и душат ее. - Нолли, где ты?... Он умирает!..
А Нолли был уже тут, возле Милы. Он давно отыскивал ее. Он прибежал, наклонился над Волчком, и Волчок узнал его своими потухающими глазами. Он собрал последние силы, подполз к ногам Нолли и, судорожно вытянувшись, умер у этих ног.
Нолли смотрел на него, гладил его труп, и воспоминания быстро пробегали в его голове. Ему представлялось, как он лежал с Волчком в одной конуре, как никогда он не разлучался с ним, как Волчок вез его в бочке по морю и как привез, наконец, к его дорогой Миле, на остров Попугаев. И вот ничего, ничего теперь не осталось от этой верной любящей натуры, кроме неподвижного трупа. И сердце Нолли сжималось и ныло, а Мила рыдала, припав к плечу его. Слезы ее падали на землю. Это были первые слезы на острове феи Лазуры, и каждая слезинка, падая на землю, превращалась в черную розу.


X


А вдали снова раздавалась все та же веселая музыка. Ближе и ближе неслись ее звуки, и вот прямо к тому месту, где стояли, наклонясь над трупом Волчка, Мила и Нолли, летел бешеный, веселый поезд. Он все обхватывал кругом неудержимым весельем, и все летело за ним, в упоении и в восторге: летели птицы, летели бабочки, летели цветы, которые не могли удержаться на своих стебельках, даже листья - упавшие, мертвые листья, и те не выдержали, крутились и вихрем неслись вместе с летучим поездом.
- Мила, Мила, Нолли! - кричали, проносясь мимо, их вчерашние друзья и подруги. - За нами, за нами, в золотые рощи, на Зеленое Озеро!
Вот подлетела к ним и фея Лазура, лежа на огромной белой чайке, такая же блестящая и веселая, как вчера, подлетела и быстро остановилась.
- Неисправимые дети неисправимого людского рода! - вскричала она и засмеялась. - Вы плачете над мертвой собакой! Поймите, что здесь, в моем царстве наслаждения, нет, не должно быть ни страдания, ни сострадания. Колесо жизни вечно вертится, образы ее мелькают, вечно меняясь и переливаясь друг в друга; жизнь играет с ними как дитя, с полной, безграничной свободой. Поймите же это, и пусть в ваших детских сердцах также играет безграничное, свободное, бесстрастное веселье!.. Этот труп собаки на вашей земле долго бы гнил, медленно превращаясь в новые образы: здесь эти превращения совершаются мгновенно.
И она махнула длинным шарфом, который обвивал ее стройную талию - и труп Волчка вдруг превратился в пышный куст розмарина.
И фея Лазура унеслась вместе с веселым поездом. А Мила и Нолли, обнявшись, пошли прочь от куста розмарина, который для них был так же чужд, как и все, что их окружало.
Они ушли в густую, тенистую чащу темных миртовых деревьев, и там сели под раскидистым кедром.
- Нолли, - говорит Мила, закрыв глаза, - мои мысли бегут, и я никак не могу остановить их. Голова моя кружится. Скажи мне, дорогой мой, что такое смерть? И неужели, как говорила Лазура, жизнь есть вечная перемена различных образов? Для чего же живем мы, волнуемся, страдаем, и неужели действительно нет ничего лучше, выше, блаженнее той жизни, которой живут эти веселые дети, окружающие Лазуру?
- Мила моя, - говорит Нолли, - сердце привыкает к тем волнениям, с которыми сжилось оно с детства, ему тяжело расстаться с этими сильными, но сладкими страстями. Если же оно не сроднилось с ними, то для него нет ничего желаннее мирных удовольствий, среди которых так легко и свободно живется...
- Ах, нет, нет, дорогой мой! Это все не то, - говорит Мила, грустно качая головкой. - Я не могу передать того, что думаю, что чувствую, но это все не то!..
И они оба замолчали, и думы их шли разными путями. А время летело быстро и незаметно, без шума, в этой невозмутимой тиши тенистой рощи.
- Мила, друг мой, - говорит Нолли. - В чувствах, как в море, есть приливы и отливы, - и в них есть темные и светлые стороны, ночь и день. Потеря Волчка представляет тебе все в черном тумане, и для светлого чувства нет теперь места в твоем страдающем сердце. Но это чувство пройдет, как проходит все в этом изменяющемся мире, и его место займет тихая радость. Если бы в нашем сердце волновались постоянно глубокие, сильные страсти, оно не выдержало бы этого высокого могучего строя, и его тонкие струны должны были бы разорваться. Но жизнь идет своим мелким, обычным ходом, и на ее мелочах успокаивается это нежное, чуткое сердце, до новых тревог и волнений. Когда же для него открывается мир тех мелких восторгов, которыми наслаждаются эти дети Голубых островов, тогда оно живет постоянно ровной, счастливой жизнью.
- Ах, нет, это не то, это все не то, дорогой мой.
- Поверь, моя родная, - уверяет Нолли, - что когда улягутся в тебе грустные волнения этого дня, ты веселее взглянешь на все тебя окружающее, и все покажется тебе в другом свете.
Мила припала к груди его и ничего не отвечала, потому что чувствовала, что все это не то, и ей было тяжело, что ее дорогой друг Нолли не понимает ее.
- Мила, - говорит Нолли, - я помню, когда я был маленьким мальчиком, я целый день работал, и я помню, как говорили, что тот доволен и весел, кто жизнь свою проводит в полезных трудах.
- Но для чего же трудиться, Нолли, - шепчет Мила, - когда нет нужды в этом труде, и тебя окружает полное довольство?..
И как бы в подтверждение слов ее, перед ними вдруг развернулась белая скатерть, и вся она уставилась вкусным, роскошным обедом. А они долго сидели молча и смотрели на этот обед.
- Мила, - сказал Нолли, - когда голод давит нас, то все представляется нам в уродливом и грустном виде, а мы с самого утра ничего не ели с тобой, дорогой друг, съешь хоть что-нибудь, попробуй, и твои тяжелые думы уснут, и сердцу станет легче.
Мила хочет напомнить Нолли, что она по целым дням ничего не ела, когда ждала его или считала его умершим; что человек не может есть, когда он весь переполнен тяжелым волнением... но она не хочет огорчить своего дорогого Нолли и берет сочный, ароматный плод. Она вспоминает при этом, как приносили ей такие же плоды попугаи. Ах! Это было так недавно, а ей кажется, что уже целые годы пролетели с тех пор, пока она оставила остров Попугаев, на котором протекло ее беззаботное детство. Правда, она испытала там много страданий, но они были легче, да, гораздо легче тех тяжелых дум и вопросов, которые поглотили теперь все ее сердце, все ее мысли.
- Мила, - говорит Нолли, - выпей немного вина, и в твоем сердце заиграет оно и прогонит из головы тяжелые думы.
- Нет, - говорит Мила, - моих тяжелых дум не прогонишь вином, и разве это счастье - жить в каком-то опьяняющем чаду? Разве жизнь - шутка? неужели и мысли надо так же гнать из головы, как чувства из сердца? Ах, дорогой мой! Что же тогда останется в жизни?..


XI


И Мила сидит с своими тяжелыми, неразрешимыми думами. Нолли целует ей руки, глаза, голову, но Мила сидит неподвижная, как бы окованная тяжелым, заколдованным сном.
- Мила, - говорит Нолли, и голос его дрожит, - дорогая моя Мила, что с тобою? Мне страшно за тебя и за себя: мне кажется, что ты не любишь меня больше!..
- Нет, Нолли, нет, мой милый друг, - и она крепко целует его, - я люблю тебя, но скажи мне: разве любовь не то же опьянение? Разве рано или поздно не ослабнут ее натянутые струны? Разве не улетят все грезы и ее сладкие волнения, как милый, обманчивый сон, и чувства не завянут в нас, как цветы поздней, морозной осенью? И тогда... что же останется в жизни?.. Ах, Нолли, Нолли! Скажи мне, для чего мы живем?!.
И она ломает руки, и голова ее, измученная этим неразрешимым вопросом, тихо склоняется на грудь.
Она закрывает глаза, и ей кажется, что она одна, одна в каком-то громадном, темном пространстве, и ряд образов носится перед нею.
Целую ночь просидел Нолли над нею, не смыкая глаз и не понимая, что с ней делается. У него самого сердце горело и мысли путались в каком-то тумане.


XII


А в тихом тумане ясного утра уже разливаются все те же звуки волшебной, веселой музыки.
- В них нет страдания и нет сострадания! - думает Нолли.
И снова проносится вихрем воздушный караван. Они несутся, эти чудные дети, в легких, как воздух прозрачных, белых одеждах на белых, серебристых, длиннорунных ламах.
- Мила! Нолли! - кричат они, - летим туда, на вершины холодных гор, купаться в утренних, серебристых туманах!
И Мила вдруг как будто очнулась от безумия.
- Нолли! - говорит она, схватив его за руку, - что же, несемся, дорогой мой, туда, туда, в вышину, в холодные туманы: мне ведь надо умыть мою горячую голову и пылающую грудь!
И они вскакивают на двух длинношерстых лам с розовыми ушами и несутся, несутся вихрем вместе со всем ликующим, воздушным караваном.
И, как птицы, порхают мимо них кусты, деревья, поляны, гигантские цветы и шумные каскады. Выше и выше встают голубые горы, круче становятся подъемы, глубже обрывы, громаднее разбросанные камни. Ламы летят, как бешеные. Целый поток сверкающих искр брызжет из-под их острых копыт.
Свежий горный воздух обдает горячее лицо Милы. Ее глаза блестят восторгом.
- Опьяненье! опьяненье! - шепчет ей все тот же неугомонный внутренний голос.
Но она старается не слушать его и несется, как бешеная, на бешеной ламе...
- Нолли, Нолли! - вскрикивает вдруг пронзительно Мила.
Он быстро оглянулся, но Милы уже не было: только легкая пыль поднималась над обрывом, куда она полетела вместе с оборвавшеюся ламой...
В одно мгновение Нолли соскочил с ламы. Не помня себя, он подбежал к обрыву и, вероятно, бросился бы в него, но здесь силы ему изменили, сердце остановилось, и он упал без сознания. Ламы и всадники с криком и смехом неслись мимо него все выше и выше, и когда он пришел в себя и открыл глаза, то весь блестящий караван был уже далеко, под облаками.


XIII


Медленно поднялся Нолли и начал спускаться вниз по огромным каменистым уступам. Несколько раз ноги его скользили, он обрывался и стремглав летел вниз, падая на камни. Наконец, весь израненный, он спустился на самое дно пропасти, уставленное огромными скалами, между которыми стремительно бежал шумный поток, весь в пене и брызгах. Нолли пошел к тому месту, где оборвалась и упала Мила.
Издали он уже увидел что-то белевшееся между камнями. Он подошел к этому белому пятну - это лежала она. Ее белое платье было все в крови, голова проломлена, грудь разбита.
Он подошел и поднял этот бесчувственный труп. Он смыл кровь с ее лица, тихо опустился на камни и положил ее к себе на колени. Он смотрел на это бледное лицо, на эти дорогие черты.
Тусклые глаза Милы были полузакрыты, темные брови приподняты красивыми дугами, сжатые губы улыбались грустной улыбкой.
Нолли смотрел на это прекрасное, спокойное лицо и ничего не чувствовал. Его сердце окаменело, в голове не было мысли. Он только смутно сознавал, что он был одинок, что вокруг него необозримая, мертвая пустыня.
Целый день сидел он неподвижно, ничего не слыша и не замечая. Вечером он очнулся. Поцеловал ее холодные, бледные руки, потом встал с этим дорогим трупом и, шатаясь, пошел с ним по берегу широкого потока.
К утру он вышел в цветущие равнины, покрытые зелеными рощами, усыпанные роскошными цветами. Голубой туман носился над ним, золотые лучи играли с ним. Нолли ничего не замечал, для него было теперь все мертвой пустыней.
Он вышел, наконец, на ту широкую террасу перед дворцом, на которую он вместе с Милой всходил три дня тому назад, весь переполненный трепетным восторгом.
Все также стоял дворец Лазуры, все также били, сверкали и шумели кипучие каскады. Но посреди этого шума и блеска не было ни одного живого существа, терраса была пуста, как мертвая пустыня.
Он медленно начал спускаться по широким ступеням к голубому морю. Колени его дрожали, голова горела, кружилась, и весь он был переполнен одной мыслью, одной заботой, как бы не уронить этого бледного трупа, который был для него теперь всем, чем так дорожило его сердце в целом мире.
Около нижних ступеней тихо плескался в голубой воде белый Лебедь.
- Лебедь, - сказал Нолли, - лодку мне! Сжалься, достань мне лодку.
Лебедь замахал крыльями и громко закричал; и к берегу подплыла большая белая лодка, вся покрытая позолоченной резьбой и широкими гирляндами зелени, - та самая лодка, на которой приплыли Мила и Нолли на остров Лазуры. Только гирлянды и цветы в ней теперь поблекли и засохли.
Нолли сел в эту лодку с своей дорогой ношей, и лодка сама отчалила и тихо поплыла по голубому морю.
И возле нее плыл, грустно опустив голову, белый Лебедь, и ему все слышалась его любимая песня:
По синему озеру Лебедь плывет,
Лебедь, мой Лебедь, серебряный Лебедь!..
Наконец, лодка остановилась, причалила к Лебяжьему острову.
Медленно, осторожно вышел из нее Нолли, неся на руках свою дорогую, неподвижную Милу. Лебедь тихо полетел в глубь острова, и Нолли пошел за ним.
Недалеко от берега была небольшая поляна под нависшими ветвями ив. Тут остановился Нолли и осторожно, как спящего ребенка, положил труп Милы под дерево. Потом он нашел большой сук, нашел и несколько плоских острых камней и принялся рыть землю, а Лебедь неподвижно сидел возле тела Милы и смотрел на работу.
Медленно шла она. Усталый, измученный Нолли работал через силу. Его ослабевшие руки дрожали, с его лица катились крупные капли холодного пота. Это были первые капли горького, трудового пота, упавшие на землю Голубых островов, а эти капли превращались в черных, безобразных червей, которые боялись света, которые могли питаться только человеческой кровью, и, извиваясь как змеи, уходили в землю.


XIV


Время тихо тянулось. Плакучие ивы стояли неподвижно. Неподвижно лежала мертвая Мила, как белая мраморная статуя. Неподвижно стоял над ней Лебедь. Нолли, как крот, работал среди мертвой тишины.
Уже спускалось солнце к морю, когда, наконец, неглубокая могила была готова. Едва дыша, весь истомленный долгим трудом и безвыходным горем, Нолли взял труп Милы и поцеловал его таким поцелуем, как будто хотел в нем передать и свою жизнь, и свои страдания, и всю свою бесконечную любовь. Потом он тихо опустил этот труп на дно могилы.
- Лежи, - сказал он, - и медленно разрушайся, чудная, дорогая для меня голова, которую иссушила, сожгла тяжелая дума. Превращайся в холодный бесстрастный прах, чудное сердце, еще недавно полное безграничной любви и не могшее найти себе в жизни невозмутимое счастье!
Потом он вышел из могилы и хотел засыпать ее землею.
- Постой! - сказал Лебедь. Он приподнялся, развернул крылья, закинул голову к небу и гордо запел громкую, лебединую песню. Эта песнь разливалась широким, могучим потоком; торжественно, как из громадного органа, неслись ее звуки, кружились над телом Милы и уносились в синее небо.
Кончил Лебедь, взмахнул крыльями, полетел прямо кверху, все выше и выше, и, наконец, потонул в темно-синем небе.
А Нолли забрасывал могилу землей. Она с глухим шумом катилась, падала на тело Милы, засыпала ей глаза, и каждый удар, как тяжелым молотом, бил по сердцу Нолли. Наконец он кончил работу и, шатаясь, пошел. Куда? Он сам не знал. Без цели, без желаний, как живой труп, бродил он по острову. Он вспоминал все последние речи Милы; он задумывался над ее словами, и чем больше вникал в их смысл, тем шире, величавее вставал перед ним один неразрешимый вопрос: что же мучило Милу? Чего недоставало для ее счастья?..
Остановился Нолли. Могучая дума охватила все существо его, и он окаменел в ней.
Летели часы, дни, годы. Прошли миллионы лет.
Давно уже фея Лазура унеслась в какие-то надзвездные миры со всем своим царством счастливых существ. Давно уже пропал и след Голубых островов.
Уцелел только остров Лебяжий на Тихом Океане.
Он весь окружен подводными камнями и неприступными скалами, нет к нему ни подхода, ни подъезда.
На нем стоит Нолли и думает свою глубокую думу о том:
- Чего недоставало для полного счастья его дорогой, ненаглядной Милы?
Да! Чего недоставало?!



Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:52 | Сообщение # 27
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Божья нива


Громадное голое поле и на нем маленькое кладбище. Могильные холмики густо заросли травой и осели. Почерневшие кресты почти все валяются на земле. Некоторые из них, потеряв свою крестовину, торчат, как покачнувшиеся, полусгнившие шестики. Кругом ни жилья, ни селения...
Зачем же здесь похоронили божий люд так далеко от села?!.
Жар давно спал. Длинные тени стелются по земле. Мы пришли в село, остановились у новой двухэтажной избы; на завалинке сидел высокий, сгорбленный старик, седой, как лунь, с добродушным, кротким лицом. Из калитки вышла приземистая, толстая баба.
- Что, тетушка, - спросил я, - это что у вас за кладбище в двух верстах отсюда?..
- А это "Божья Нива", касатик, - выморочное. Вот оттелева - остатный, - сказала она, показывая на старика. Я подсел к нему.
- Дедушка, а дедушка?.. Ты из выморочного?..
Старик ничего не ответил и только приветно улыбнулся.
- А ты ему погромче... - посоветовала баба. - Он уж совсем оглох, не чует!..
Я повторил вопрос погромче.
- Нарочной? - Не! - сказал старик. - Я не нарочной. Я древний дед, древний!
- Ты оттелева! - прокричал я еще громче над самым ухом старика и указал на поле, по направлению к кладбищу.
- Оттелева, касатик, оттелева - из Молкова, - заговорил он весело и закивал головой, словно обрадовавшись, что понял вопрос.
- Как же это вы все вымерли? - прокричал я опять над его ухом.
- Не слышу, родимый! Крепковат я стал на ухо-то. Крепковат! А прежде во какой был лютой слышать-то. Слышу, было, как трава растет. Становой ли, окружной ли, исправник ли едет - все слышу!..
Я опять прокричал над ухом мой вопрос.
- Асинька?! Как вымерли-то... А так вымерли. Божья воля значит! Сельцо было наше сто душ. Это так я помню. А старики старые от дедов слыхали, что при царе Лексей Михайлыче было здесь большущее село. Речка Вачка была - так на ней стояло. Кругом были леса, церковь каменная. Торгово село было. Леса порубили, речка в землю ушла. Теперь от нее ложок остался, да болотины, да званье одно.
Он помолчал, подсевал губами, покряхтел и снова начал дребезжащим, прерывающимся голосом:
- Три смерти у нас было. Перва смерть была в холерный год. Тут нас померло чуть не полсела. В летню пору валило. Тако было горе - просто страсть. Втора смерть опять была поветрие. Разнеможется человек, жаром горит, пятна на нем пойдут и кончится. Тут нас тоже дюже вымерло. Жена у меня померла. Сына да двух дочек оставила. На другой год сын помер, а там и дочку свезли на погост. Другу дочку замуж отдал. Прожила она без малого, почитай, сорок годков - тоже померла... Третья смерть - голодная. Неурожайный год был. Земля у нас совсем плохая. Здесь в Прибывалове, за Скурой речкой - земли важные, чернозем; а у нас, что ни сей - песок да глина. Ну, опять и лугов нет. Каки у нас луга! Лет сорок еще назад были луга, а как отрезали землемеры Ломчовску дачу, так почитай все луга к Ломчовским отошли; а лесу у нас давно нету-ти. - Пожары сожгли... Ну так вот, с голодного года и пошла голодная полоса. Как по весне дело - глядь, дворов пять, шесть пустых стоят. Вынесешь, значит, на погост... В прошлом году осталось нас двое... Нет, не в прошлом году... Али... в прошлом году?.. Памяти-то у меня нет, касатик... вот что!.. Памяти нет!..
И старик замолк. Я думал, что он роется в уснувшей памяти... Но он опустил голову и тихо шептал что-то. Голос его хрипел и обрывался...
Я встал с завалинки и, уходя во двор, оглянулся на него. Он сидел неподвижно, не поднимая головы, и не обратил никакого внимания на мой уход.
"Остатный!"... - вспомнилось мне невольно. Часа через два, когда уж совсем стемнело, мы возвращались обратно и снова зашли на заброшенное кладбище.
Тихая и теплая ночь лежала над "Божьей Нивой". Ночной воздух был полон запахом трав и цветов. Далеко кругом расстилалось ровное поле.
На горизонте чуть виднелась церковь села. На краю поля выплывал полный, красно-желтый месяц. Чуть заметные, легкие, как пар, облачка слоились над ним. Все было полно таинственной тишины - величавой, фантастической, и картина за картиной - незримые, неосязаемые, невольно вставали в ночном воздухе.
Поле раздвигалось, делалось бесконечным. Вся поверхность, все "лицо земли" превращалось в огромную "Божью Ниву".
Народы и царства сменяли друг друга. Выходили, развивались и, совершив свой земной круг, ложились на всемирную "Божью Ниву"... Сколько слоев улеглось здесь, под ногами современного человека, на этом громадном поле!...
Все исчезло, как исчезла теперь эта маленькая вымершая деревенька... Листы громадной истории земли улегались один за другим. Жизнь и смерть начались с растений, оставивших нам каменный уголь. За ними настала очередь миру животных - миру белемнитов, ихтиозавров, мамонтов, мастодонтов, а за ними шел человек... грубый, неумелый, неуклюжий, звероподобный... Это была первая буква всемирной истории...
Легли в землю древние цивилизации... Огромную "Божью Ниву" дало курганное племя... Улеглись в пирамидах и на полях Египта фараоны и египтяне... Улеглись вавилоняне, древние персы, индусы, перуанцы... Огромное Campo Santo, украшенное мраморными статуями и урнами, дали цивилизации Рима и Греции.
"Божья Нива" идет в даль неизведанную... в темную ночь отдаленного будущего... где ее конец?
Темное, безмолвное поле расстилалось перед глазами, чернели, как темные тени, покачнувшиеся могильные кресты, эти молчаливые сторожи прошедшего... И надо всей "Божьей Нивой" опрокинулась огромная, бездонная чаша темного, таинственного неба... А месяц серебрил всю даль своим ласковым, неизменным, фосфорическим блеском.



Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:53 | Сообщение # 28
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Дядя Пуд


Не далеко и не близко, как раз в самой середине, и притом в самой дрянной деревушке, жил-был Дядя Пуд.
Когда он был еще очень маленький, то только и умел, что разевать рот, а когда он его, бывало, разинет, да примется кричать, то даже все соседи затыкали уши и бежали в поле, а мать скорее совала ему ложку в рот и горшок каши в руки. Тогда Дядя Пуд ел кашу и молчал до тех пор, пока в горшке не оставалось ни крошки. Потом он принимался пыхтеть, кряхтеть, а затем снова разевал рот и начинал так кричать, что даже у всех окон в ушах звенело.
Когда он немного подрос, то все кричал, как кошка:
- Мало, м-а-ало! - и сколько бы ни давали ему есть, - все ему было мало.
Когда же он вырос совсем, то все соседи решили, что это был настоящий Дядя Пуд во сто пуд. Толстый, как бочка, голова, как арбуз, лицо красное, как свекла, а волосы рыжие. Одним словом, он был прекрасивый господин.
Беда только в том, что ему есть было нечего. Мать свою с отцом он давно схоронил, потому что они совсем измучились, кормивши его, и наконец, умерли. А сам он ничего не умел делать.
Когда он пахал, то постоянно засыпал над сохой, а как, бывало, навалится на нее, так соха и уйдет в землю по самые ручки. Принимался он и косить, да вместо того, чтобы по траве, все больше косил себя по ногам. Принимался и молотить, да только, вместо хлеба, колотил себя цепом по лбу.
- Эх! - говорили мужики, - коли б ты ел руками, а молотил бы зубами, был бы ты богатеющий человек.
Давали ему соседи хлеба взаймы, давали, давали, да, наконец, и перестали. Раз пошел он вместе со всей деревней к соседям на помочь.
- Ну! - говорят мужики. - Дядя Пуд идет помогать: смотрите, братцы, как сядете за пироги, не плошайте, а то Дядя Пуд как раз поможет!
Ну, и действительно помог. Отправились мужики работать, а он отправился туда, где съестным пахло, да почти все, что было припасено на угощение, прибрал дочиста. Все так и ахнули: ни щей, ни пирогов, ни каши, ни потрохов, одни корки да крошки лежат.
- Ладно! - сказали мужики. - Нет тебе больше пощады, объел ты весь мир, ступай-ка теперь за это по миру, проедайся чем бог пошлет. - И выгнали его вон из деревни в три метлы.
Пошел Дядя Пуд побираться. Куда ни придет, никто ему ничего не дает.
- Видно, - говорят, - ты, дядюшка, с голоду распух, с холоду покраснел, проходи дальше, покудова цел!
Взвыл Дядя Пуд:
- Зачем, дескать, я на свет божий родился?! - Идет он, идет, еле ноги передвигает, идет лесом, идет полем, и дошел, наконец, до моря.
- Некуда мне деться, - сказал Дядя Пуд. Пойду в море утоплюсь, все милей, чем с голоду помирать.
А на море стоит корабль и все матросики-мореходы ахают да дивуются... - Что это, братцы, к морю какая гора двигается! А сам их набольший, мореход-капитан, кричит Дяде Пуду:
- Эй, дядюшка, не хочешь ли ты балластом у нас быть? Камня нам неоткуда добыть, а нагрузиться надо, так ты вместо груза будешь в трюме лежать.
- Хорошо! - говорит Дядя Пуд, - это я могу, только дайте поесть, а лежать- ничего, умеем.
И вот привезли Дядю Пуда на корабль. Положили в трюм, на самый низ. Ничего, нагрузили корабль как быть должно. Только вот чего не догадались, как Дядю Пуда кормить. Дали ему есть, и проглотил он свою порцию одним глотком, говорит: - Мало! Дали ему еще, и еще принесли, и еще порцию, и ту проглотил, и так десять порций проглотил, и чуть не целого быка упрятал, а все ему мало.
Ахают все да дивуются: где это у Дяди Пуда дно лежит?! а может быть, уж он так и устроен, что дна у него нет.
- Постойте, - говорит мореход-капитан, - может быть, он и нас не объест, а разом нам две службы сослужит. Пусть он лежит себе грузом, а если случится несчастье, буря станет от берега отбивать нас, то будет он нам заместо мертвого якоря.
А мертвым якорем зовут такой тяжелый якорь, который выбрасывают в бурю в море, чтоб на месте удержаться. И как уж раз его бросят, так вытащить его снова нет никаких сил, - так его и оставляют Морскому Дедушке на поминки! Согласился Дядя Пуд и мертвым якорем служить.
Вот поплыли моряки. Только уж, видно, Дядя Пуд был и взаправду счастливый. Не успели они порядком от берега отойти, как налетела такая буря, что все паруса и снасти, как мочалки, порвало. Пришлось бросить мертвый якорь.
- Ну! - говорят, - Дядя Пуд, служи свою службу, ступай к Морскому Дедушке в гости.
И вот привязали Дядю Пуда к самому большому якорю, а к якорю привязали самый толстый канат. Трудились, трудились все изо всех сил, и насилу-то удалось им сбросить Дядю Пуда с корабля в море. Шлепнулся Дядя Пуд, так что даже море ахнуло и все расплескалось. Окунулся Дядя Пуд, как будто настоящий мертвый якорь, да вдруг взял да и всплыл, точно пробка.
- Ступай на дно, - кричат ему моряки, - тони, мошенник ты этакой, ведь ты всех нас утопишь, акула ненасытная.
И Дядя Пуд изо всех сил старается, чтобы себя утопить, других спасти, барахтается он и так и сяк и ногами и руками, а все прибыли нет. Плавает он по морю, носится по волнам, точно бочка с салом, и якорь тут же с ним.
- Ах ты, участь неминучая, - плачет он, - и в мертвые якоря-то я не гожусь. На какую только потребу я на свет божий произошел!
А буря между тем разбила корабль в мелкие щепочки, все матросики потонули, и капитан вместе с ними, и даже канат, которым был привязан Дядя Пуд, лопнул.
И вот он плывет по морю день и два, плывет и целую неделю. На восьмой день показался вдали берег, а на берегу большой город, и несет Дядю Пуда море прямо к этому городу.
А городские люди давно уже на берегу стоят, в море глядят, и никак не могут разглядеть, что за чудо морское плывет к ним. Кто говорит бочка, кто кит, а кто сам черт, дедушка водяной. Наконец, стукнулся Дядя Пуд якорем в набережную, так что даже брызги полетели. Причалил, значит, выгружайте.
Подивились люди, поахали, стали Дядю Пуда разгружать, от якоря отвязывать. И стал Дядя Пуд рассказывать им про свою горькую судьбину, бесталанное житье.
- Сжальтесь, братцы, над христианской душой! - и поклонился Дядя Пуд до земли. - Накормите немощного, убогого, спасения своего ради!
- Ну, нет, брат, - сказал один бойкий детина, - коли тебя кормить затем только, чтобы ты жил, так уж будет очень нескладно. Я лучше свинью стану кормить: сколько она у меня ни съест, все по крайности пойдет мне же на пользу. А я вот что тебе скажу: ступай-ка ты лучше на бойню, да продай себя на сало. Коли тебе дадут по копейке за пуд, так смекни, сколько рублей выйдет.
Задумался Дядя Пуд и пошел на бойню.
- Авось, - думает, - там можно будет чем-нибудь поживиться!
Но не успел он и полдороги пройти, как съестным духом потянуло. Идет-скрипит длинный обоз, всякой свежиной нагружен. Везет он много добра и прямо к самому королю. А Дяде Пуду, - что до этого за дело? Увидал он, что одна свиная тушка плохо лежит, сейчас же цап ее за ногу, да за спину. Но не успел он ее хорошенько спрятать, как его самого сейчас же сцапали.
Схватили, скрутили, привели Дядю Пуда к судье.
- Дядюшка милостивый, - молит его Дядя Пуд, - ведь сколько дней я не емши!..
Никуда-то я не гожусь. Чем же я виноват?
- Этого я ничего не знаю, - говорит судья, - а сужу по закону. Ты украл свиную тушу, а в законе сказано: "Если кто-либо украдет у кого-либо что-либо, что дороже веревки, на которой его можно повесить, то его следует повесить высоко и коротко". - Эй! Палач!
А палач тут как тут. Словно из земли вырос. И повели Дядю Пуда вешать. Мальчишки бегут, народ бежит, солдаты в барабаны бьют. Ведут, тащат Дядю Пуда. Словно земляная глыба он катит, и весь народ на него дивуется.
- Господи! - думает Дядя Пуд. - Настал, наконец, мне грешному конец, успокоюсь я в земле сырой, моей кормилице.
Долго вешали Дядю Пуда. Ухали, ахали, три тысячи человек тянуло Дядю Пуда наверх, три тысячи подмогало им, наконец, подняли. Но только что подняли, оборвался Дядя Пуд. Да и какая веревка могла бы удержать его, Дядю Пуда?!
Оборвался он, полетел. Бросился народ от страха во все стороны, точно его вихрем разметало. Грохнулся Дядя Пуд о землю. Охнула земля, расступилась.
- Матушка! - вскричал Дядя Пуд. - Прими ты меня!
Но не приняла его земля, отбросила. Высоко взлетел Дядя Пуд. Далеко летел и очутился наконец в чистом широком поле, где со всех четырех сторон света сходятся дороги вместе.
Сидит там на перекрестке, на трех столбах, старушка-бабушка слепая, всем на картах ворожит, на бобах разводит. Подошел к ней Дядя Пуд, низко поклонился.
- Поворожи, - говорит, - мне, бабушка, поворожи, милая, поворожи мне горемычному, где моя добрая доля лежит!
- Давно бы, милый человек, ко мне пришел, - сказала слепая бабушка, и поворожила Дяде Пуду, и вышел Дяде Пуду червонный туз, и лежало в этом тузе сердце Дяди Пуда.
И только что выпал Дяде Пуду этот туз, как все переменилось.
Пыль поднялась по дороге. Скачут, летят вершники-приспешники, едет золотая колымага самого короля. Остановилась колымага, растворились дверцы. Все кланяются Дяде Пуду и садят его в колымагу, везут во дворец, к самому королю.
Там разодели Дядю Пуда в золото и бархат, посадили в передний угол, потчуют его всяким, печеньем, вареньем, кулебяками, пирогами, брагой и медом, пивом и заморским вином.
Ест, ест Дядя Пуд, ест не час, не два, не день, не три, и все ему мало.
Тащат-везут во дворец всякого съестного добра, со всего королевства, и все Дяде Пуду мало.
Заохал народ во всем королевстве.
Пришел, наконец, и сам король смотреть на Дядю Пуда: дивуется, а за ним и все придворные тоже диуются.
Созвал, наконец, король мудрецов со всего королевства.
- Что это за чудо-юдо такое? - спросил король у мудрецов.
- Просто голодный дурак! - сказали мудрецы, - его же и море не поглощает, и земля не принимает.
- Да ведь он тяжел! - вскричал король.
- Тяжел! - повторили за ним все придворные.
- Тяжел! - простонал народ.
- Тяжел! - прозвенело эхо по всей земле.
- Но ведь он добр, и ему слепая бабушка ворожит! - вскричал король.
И тут все придворные тотчас увидели, что у Дяди Пуда настоящее червонное сердце; а что ему слепая бабушка ворожит, об этом они все давно догадались.
- Ну и решите, что с ним делать? - приказал король мудрецам.
Ну и сидят они, думают думу крепкую, думу тяжкую и до сих пор не могут решить и придумать, что сделать с Дядей Пудом.



Всегда рядом.
 
LitaДата: Воскресенье, 09.10.2011, 17:54 | Сообщение # 29
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9618
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
Курилка


Жил-был Курилка. Тот самый Курилка, про которого песенка поется:
Как у нашего Курилки
Ножки тоненьки,
Душа коротенька!
Курилка был из чистой сосновой лучинки с черной головкой.
Раз собралось в большую залу на святки много нарядных детей: девочек в белых и розовых платьицах и мальчиков в хорошеньких курточках и рубашечках. Сели все в кружок, зажгли Курилку, и пошел он переходить из рук в руки. Каждый поскорее передавал Курилку соседу, и все весело пели:
Жив, жив, Курилка,
Жив, жив, не умер.
- Видишь, как все боятся, чтоб я не умер! - думал Курилка, - значит, я хороший человек.
И он от удовольствия пускал всем дым в глаза. Но у одного мальчика с большой белой головой он погас.
- Ах, дрянной Курилка, - сказал мальчик, - не мог ты погаснуть у соседа.
Курилка обиделся и как только снова попал к этому мальчику, он опять нарочно уже погас.
- Ну! - сказал мальчик, - гадкий Курилка надоел, будем играть в фанты.
И он бросил Курилку, да так ловко, что тот из залы полетел в гостиную, из гостиной в диванную и там упал в уголок с игрушками.
- Здорово живете, как поживаете! - закричал Курилка, - а я приехал с экстренным поездом прямо из большой залы. Там очень много теперь народу, славное большое освещение, и все это для меня. Там каждый старался подержать меня в руках, потому что, согласитесь, ведь это большая честь. Все радовались, что я еще не умер, и пели: "жив, жив Курилка". Я очень люблю такое внимание. Меня потчевали яблоками, конфетами, вареньем, но я ничего этого не ел, потому что не хотел, я только курил дорогие, хорошие сигары, - пуф, пуф, пуфф, и все восхищались моим курением.
- Какой там болтун мне спать не дает? - сказала глиняная уточка. - Я целый день свищу, хоть бы вечером мне дали уснуть немного. Какая-то дрянная лучинка прилетела и шумит, как не знаю что.
- Сударыня! Позвольте вам заметить, что я вовсе не лучинка. Так как вы простая глиняная утка, то и не можете меня оценить. Я никогда не был лучинкою. У меня дедушка был Курилка, бабушка Курилка и сам я настоящий Курилка, граф Курилка. Вот как!
- Послушайте, граф Курилка, - сказала кукла, у ног которой на полу лежал Курилка. - Вы всех нас крепко обязали бы, если б немножко помолчали.
- Ах! мадемуазель! Прошу тысячу извинений, что не заметил вас тотчас же. Но вы просто меня ослепили! Такой прекрасной дамы я еще не видывал. Вы вероятно были в большой зале; там все барышни носили меня на руках, но ни у одной нет такой прекрасной лайковой ручки, как у вас. Я лежу у ваших ног, неужели вы не тронетесь этим и не отдадите мне вашей руки? Вы не смотрите, что на мне нет ботинок. Я обут по моде: ведь у меня ножки тоненьки, душа коротенька. Раз я пошел купить себе ваксы для лайковых сапожек в самый лучший магазин. - "Почем, говорю, стоит банка лучшей ваксы-стираксы, просите дороже, потому что я сам богач". - "Две копейки с гривной". - "Это дешево.
Отрежьте мне на полтинку одну половинку". - "С большим бы удовольствием, говорят, но у нас теперь нет отрезалок, все вышли"...
Но никто уже не слушал Курилку. Все зажали уши и, кто как мог, крепко спали, а он говорил, говорил, бормотал, бормотал и, наконец, сам заснул.
В полночь все игрушки проснулись, потому что они играют в самих себя только тогда, когда все в доме спят.
- Кукуреку! - закричал картонный петух.
Барабан пробил зорю. Уточка начала пищать. Труба затрубила, и фарфоровый попугай сказал: "Bonjour, papa!" Кошка сказала: "Давайте петь, меня никто не продувал уже третий день и у меня животик засорился"; она начала прыгать и кричать: мя, мя, мя!..
- Ах, это отлично, - вскричал Курилка и вскочил на ноги, - давайте петь! Когда я был в большой зале, там все пели и я лучше всех; я удивительный музыкант и сочинил отличную песню, которую везде поют на святках! - И он завизжал самым тонким голосом:
Жив, жив, Курилка,
Жив, жив, не умер.
Все зажали уши.
- Будемте лучше танцевать, - сказала кукла, - мой кавалер будет попугай, кошка будет танцевать с петухом, труба с барабаном, а деревянный солдатик с уточкой.
- Танцевать, танцевать! - закричал Курилка, - становитесь скорей, живо, живо! Я сейчас покажу вам удивительный танец. Я танцевал его на кухне перед самим королем, вместе с казачком. Смотрите, нужно только стараться прыгать выше себя, вот как: фить так, вот как, фить так, вот как, вишь ты, ишь ты, - и Курилка до того распрыгался, что сбил с ног сперва волчка, потом уточку, лошадку, трубу и куклу:
- Эй, пан! - закричал тут деревянный солдатик, схватил Курилку за шиворот и так его встряхнул, что из Курилки все занозы выскочили.
- Ой, ой, послушайте, - захныкал Курилка, - господин солдат, ваше благородие, я ведь ничего, я так только, я очень смирный.
- В бурак его, в пустой бурак! - закричали все, - пускай сидит там до утра.
И отвели Курилку в бурак, посадили и крышкой закрыли. Он там стучал, стучал, стучал, наконец где-то щелку нашел, высунул сквозь нее голову и закричал:
- Эй, вы, вот я, храбрый Курилка! А вы все там господа меледа, чушь, глушь, огородники, сковородники, дрянь, шваль, гниль, плесень, толокно, чепуха, телятина, колбаса, труха, носки, колпаки, пешки!
Но все танцевали, и никто не слушал Курилку, а он бормотал, бормотал, бормотал, вплоть до белого утра.
Когда утром дети подошли к игрушкам, то все они были на своих местах, и даже Курилка лежал у ног куклы, как будто ни в чем не бывало.
- Посмотрите-ка, - сказали дети, - ведь это наш вчерашний Курилка сюда забрался: скажите, пожалуйста, разве здесь твое место! Ах, ты! вон его! - и его выбросили за окно.
- Вот я теперь страдаю за правду и прямо в Сибирь, - закричал Курилка. - Ух, как быстро! и хлоп! -
Курилка упал на каменную плиту.
- Ах! - говорил он каменной плите. - Если б вы знали, откуда я приехал, с какой высоты спустился. Я был там, там, в большой зале. У меня было много игрушек: барабан, труба, флейта, уточка, курочка, хорошенькая мадемуазель, которая непременно хотела за меня выйти замуж, глупый попугай, которого я звал: "попка дурак", и дрянной деревянный солдатик: он был страшный буян, но я его укротил, схватил за шиворот, тряхнул, трах, и посадил в бурак!
- Послушайте, - сказала плита, - как бы я желала теперь треснуть и провалиться сквозь землю, чтобы только не лежать под вами...
Но тут Курилку подхватила метла, которою мел дворник тротуар, и он слетел с плиты.
- Мети, мети! - закричал он, - я люблю чистоту. Долой весь сор, всякую дрянь, вот как, вот как!
И он прыгал по тротуару вместе с сором до тех пор, пока не завяз в метле.
- Ну! я теперь поеду верхом на метле, - кричал он, - прощайте! Я поеду прямо в Китай к китайскому императору. Он меня сделает наследником престола.
Но дворник отнес его вместе с метлой в кухню и поставил в углу подле печки.
- Ах! - сказали лучинки, лежавшие на шестке, - посмотрите, ведь это та лучинка, которую взяли от нас вчера наверх. Ах! какая она стала гадкая, обгорелая, грязная, но все-таки она наша родная. Здравствуй, милая сестрица!
- Какая я вам сестрица! - закричал Курилка, - вы кухонная сволочь, дровяное дубье, а я князь, граф, барон Фиш фон Курилкирр. - И Курилка выскочил из метлы и упал на пол подле печки.
- Все здесь так хорошо. Я вернулся в свои владения. Здравствуйте, господин кот Васька. Я вас сделаю своим интендантом, я знаю, у вас глаза так хорошо блестят. Я тоже умею блестеть. Когда я был в большой зале, у меня на голове блестела звезда в туманных облаках...
- Послушайте, - сказал кот, - вы самое бесполезное существо в целом свете. Как бы хорошо было, если бы вас бросили в печку. По крайней мере, вы дали бы хоть немножко тепла.
И желанье кота исполнилось. Кухарка подняла Курилку и бросила в печку.
- Смотрите все! - закричал он, - смотрите!
- Ну! живей за дело! Вы все, глупые дрова! берите с меня пример, вот как надо гореть: трах, пышь, тук, тшик!..
И Курилка сгорел. От него осталась только щепотка золы.
А знаешь ли? Курилки все-таки полезны. Они удобряют землю своим прахом. И если тебе случится когда-нибудь в твоей жизни встретить Курилку, который всем надоедает, постоянно болтает и ничего не делает, то знай, что это не что иное, как ходячая машина для удобрения твоей родной земли. Вот и все.



Всегда рядом.
 
Форум » Чердачок » Жемчужины » Н.П. Вагнер "Сказки кота Мурлыки"
  • Страница 2 из 2
  • «
  • 1
  • 2
Поиск:


Copyright Lita Inc. © 2024
Бесплатный хостинг uCoz