Четверг, 25.04.2024, 22:29
Главная | Регистрация | Вход Приветствую Вас Гость | RSS
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
  • Страница 5 из 5
  • «
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
Форум » Чердачок » Жемчужины » Александр Шаров "Волшебники приходят к людям" (повесть о сказках)
Александр Шаров "Волшебники приходят к людям"
LitaДата: Пятница, 07.10.2011, 13:44 | Сообщение # 61
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9617
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
ПОСЛЕДНИЙ ПОЛЕТ


В Нью-Йорке сорок второго года — Сент-Экзюпери тогда оканчивал сказку — журналисты так писали о нем: «По внешнему виду он, пожалуй, простоват: более шести футов ростом, с круглым лицом, выразительным, но не отличающимся тонким рисунком ртом, с редкими волосами на голове и. вызывающе вздернутым носом. Но у него замечательные руки, столь же изящные и красноречивые, как и его речь. Пожатие такое крепкое, что чувствуешь — он может вырвать руку». И еще: «Он передвигался похоже на пеликана — неуклюже и как бы сам испытывая неловкость».
С каким обидным, хотя и доброжелательным невниманием нарисован этот портрет; изящные руки да еще крепкое рукопожатие — вот и все особенное, что заметили авторы.
Но можно ли винить их? Помните, что сказал Лис?
— Вот мой секрет, он очень прост: зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь.
— Самого главного глазами не увидишь, — повторил Маленький принц, чтобы лучше запомнить.
— Твоя роза так дорога тебе потому, что ты отдавал ей всю душу.
— Потому что я отдавал ей всю душу... — повторил Маленький принц, чтобы лучше запомнить.
— Люди забыли эту истину, — сказал Лис, — : но ты не забывай: ты навсегда в ответе за всех, кого приручил.
... В сороковом году, когда французское правительство еще не капитулировало и авиация вела последние отчаянные бои с гитлеровцами, во время коротких перерывов между заданиями Экзюпери, задумавшись, рассеянно рисовал на полетном листе бабочку и мальчика с крыльями — на облаке.
— Почему вы всегда рисуете мальчика и бабочку? — спрашивал летчик Ошеде, один из друзей по эскадрилье.
Экзюпери молчал. Вероятно, то, что могло быть ответом на вопрос, он тогда еще только предчувствовал.
Потом облако на рисунке исчезло, сменившись астероидом; и не стало у мальчика крыльев. Единственное, что делало Экзюпери похожим на этого мальчика, был длинный, длинный шарф, небрежно намотанный вокруг шеи, с концами, развевающимися по ветру; да еще что-то неуловимое в выражении лица.
... Однажды он слишком резко, как ему потом показалось, поспорил с другом и в извинительной записке вместо подписи нарисовал Маленького принца.
Друг узнал Экзюпери.
... Колыбелью Маленького принца был Сен-Морис, пустыня, звездное небо. Но возникла сказка во время войны; может быть, поэтому она не похожа ни на одну сказку в мире, потому такая печаль в ней и отчаянная мальчишеская надежда.
«Во Франции сейчас голодно и холодно. И люди там очень нуждаются в утешении», — писал Сент-Экзюпери, посвящая сказку своему другу Леону Верту, одному из пленников фашизма — «заложников», как он называл их.
Во всем мире в те трудные годы было голодно и холодно.
«Я посвящу эту книжку тому мальчику, каким был когда-то мой взрослый друг», — писал Экзюпери, нежно напоминая, что тем, кто очутился волей временных обстоятельств в рабстве, нельзя забывать о вечном, что заключено в глубине сердца и неподвластно тирании.
... Сент-Экзюпери ехал в Алжир, чтобы участвовать в битве за освобождение Франции, а в типографии печатали первые тиражи сказки; отныне она будет появляться в одной стране за другой и в каждой семье.
Он должен был вернуться в небо даже ценой жизни, как Маленький принц должен вернуться на астероид.
— Напрасно ты идешь со мной, — говорил в сказке Маленький принц летчику. — Тебе будет больно на меня смотреть. Тебе покажется, будто я умираю, но это неправда...
Летчик молчал.
— Видишь... это очень далеко, — продолжал принц. — Мое тело слишком тяжелое. .Мне его не унести.
И у Экзюпери было тяжелое тело сорокачетырехлетнего человека, изломанное и неловкое после стольких аварий; вслед за Ланцелотом он мог бы повторить: «Я был пять раз ранен тяжело и три раза смертельно». Но что из того; он чувствовал, что должен воевать, как и Ланцелот должен сражаться с Драконом.
«Меня смогут услышать, — писал он, — только в том случае, если я и мои товарищи будем рисковать своей жизнью за наше дело».
Так важно быть услышанным, но и это не самое главное.
«Именно в застенках, именно под гнетом оккупантов и рождаются всегда новые истины, — писал он в «Послании заложнику». — Сорок миллионов заложников размышляют там (в оккупированной Франции) над своей новой правдой».
Быть там, где в муках рождается правда, — этого никому нельзя передоверить.
После долгих хлопот Сент-Экзюпери разрешили полеты на «лайт-нинге», разведывательном самолете — летающей фотографической камере, как его называли. Это самая скоростная машина того времени и самая высотная; поднимаясь на восемь тысяч метров, она неуязвима.
Но у «лайтнинга» нет брони и вооружения, кроме разве фотообъективов, так что вынужденный снизиться даже при легкой аварии самолет беззащитен; как бабочка, которую Экзюпери рисовал на полетных листах.
...В войну он писал: «Главное, когда где-то продолжает существовать то, чем ты жил. И обычаи. И семейные праздники. И дом твоих воспоминаний. Главное — жить для возвращения».
Он и возвращался; и что бы ни предстояло впереди, он чувствовал себя счастливым.
После одной из первых тренировок Экзюпери неудачно сажает «лайтнинг», и командир с тайной радостью «вынужден» отстранить его от полетов.
— Этот дракон не для вас, — говорит он. — Да и ваши годы не по нраву двухвостому чудищу. Тут ничего не поделаешь.
Но Сент-Экзюпери не примирится с запрещением. И совсем не потому, что он безразличен к жизни. Просто, чтобы жить, ему необходимо чувствовать себя совершенно чистым: перед друзьями, перед теми, кто в фашистских застенках, перед словами, если ему суждено еще писать, перед собственным детством. Иначе жизнь не имеет цены. Французский генерал Шассен заступается за него перед американским генералом Икерсом, и тот нехотя дает разрешение на пять боевых вылетов.
— Пять, ни одного больше. И то слишком! Потом генерал Шассен с горечью скажет:
— Я сам помог ему помчаться навстречу смерти.
В один из полетов над озером Аннеси у Экзюпери испортился ингалятор — прибор, который снабжает пилота кислородом. Задыхаясь, он пикировал и потерял сознание. Когда он пришел в себя, стрелка показывала высоту четыре тысячи метров. Он выровнял курс самолета, утер кровь, сочившуюся из носа, и с трудом восстановил дыхание.
В небе показался немецкий истребитель.
В рапорте Экзюпери писал: «Я не мог терять времени и смотреть на бошей, с меня довольно было хлопот с моим самолетом».
Судьба дарила еще один день жизни, и еще, и еще — как когда-то дарил ему жизнь влажный ветер, чудом залетевший в Ливийскую пустыню.
В перерыве между полетами Экзюпери писал: «Если меня собьют, я ни о чем не буду сожалеть. Будущее термитное гнездо наводит на меня ужас, и я ненавижу их (фашистов) доблесть роботов».
Это как бы его предсмертное слово.
Погиб его друг Ошеде: отказал мотор, и самолет врезался в землю. У Сент-Экзюпери снова произошла авария. Над Альпами забарахлил мотор.
«Находясь в зависимости от доброй воли немецких истребителей, — как он потом запишет, — я со скоростью черепахи летел к долине По».
За ним погнался «мессершмитт», но сбился со следа. Может быть, немецкого истребителя ослепило солнце? В тот день оно горело особенно ярко.
Уже был перейден предел, назначенный Икерсом, — «пять боевых вылетов; ни одного больше!» — а майор Сент-Экзюпери добивался разрешения на новые и новые полеты.
— Восемь вылетов, — говорил ему генерал Шассен. — Надо остановиться. За три месяца вы сделали столько же, сколько ваши молодые товарищи за годы.
В тот день, 31 июля 1944 года, командир авиаэскадрильи Гавуалль, провожая Сент-Экзюпери, был спокойнее, чем обычно: от высшего командования получено разрешение, как только летчик вернется, сообщить ему дату высадки союзников во Франции; знающий военную тайну такого значения ни при каких обстоятельствах не допускается к полетам.
Экзюпери, который и не подозревал о «заговоре», был молчалив и задумчив. Несколько секунд он неловко, как медведь в берлоге, ворочался в тесной кабинке и в восемь тридцать поднялся в воздух.
Он снова летел в сторону Аннеси. У него было горючего на шесть часов, а вернуться предстояло через четыре с половиной.
В двенадцать пятьдесят Гавуалль и свободные от полетов летчики пришли на аэродром, чтобы встретить Экзюпери.
Текли минута за минутой, а самолет не показывался. Вначале пробовали шутками скрыть волнение: «Он заснул за штурвалом. Он дочитывает детектив».
Постепенно установилась тишина. Казалось, слышно, как невидимые часы отсчитывают секунды, обрушивающиеся все быстрее и быстрее, словно камни при горном обвале.
В четырнадцать тридцать надежды не стало.
— Вы выполните задание, порученное майору де Сент-Экзюпери, — сказал Гавуалль одному из летчиков.
Небо было пусто.
Кто-то окольными тайными путями вез во Францию последнее письмо Экзюпери.
«Дорогая мамочка, я так хотел бы, чтобы вы не беспокоились обо мне и чтобы к вам дошло это письмо. Чувствую себя очень хорошо. Я горюю, что так долго вас всех не видел. Я беспокоюсь за вас, моя дорогая старушка мама. Какое все же несчастное время! Когда, наконец, станет возможным сказать тем, кого любишь, что ты их любишь!»
И приписка, как прощанье и просьба о благословенье:
«Мамочка, поцелуйте меня, как я вас целую, от всей души.
Антуан»
Как бы хотелось иметь право закончить главу обращением, завершающим сказку о Маленьком принце:
— Если вы встретите его, не забудьте утешить всех нас, кто его любит, скорее напишите, что он вернулся.



Всегда рядом.
 
LitaДата: Пятница, 07.10.2011, 13:46 | Сообщение # 62
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9617
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline

Глава пятнадцатая
ТАЙНЫ СКАЗКИ

ВОЛШЕБНИКИ ПРИХОДЯТ К ЛЮДЯМ


Волшебники, феи, сказочные принцы и принцессы, короли и рыцари возвращались из тридевятого царства в страны, которые обозначены на школьной географической карте; возвращались к людям — ведь родились они среди людей.
Началось Второе Великое Переселение Сказки — самое важное событие ее истории. Оно не окончилось и посейчас.
Что его вызвало? Почему оно нарастает с каждым годом и даже с каждым днем, как весна от первого подснежника, от прилета первой ласточки.
Иные считают, что первая ласточка не делает весны. Она-то именно и творит весну; остальные только завершают то, что ею начато и что после ее появления не остановить никаким силам.
Второе Переселение Сказки...
Сто лет назад Эрнст Теодор Гофман предостерег:
— Близится то несчастное время, когда язык природы не будет больше понятен людям.
Вдумайтесь в эти горькие слова! Каменные города все дальше распространяли свои владения. Туда не проникал запах цветов, ветер обессилевал в теснинах улиц. Там дети росли, не постигая языка природы; а ведь языки природы и сказки — неотделимы, недаром король Матиуш избрал для флага детского государства зеленый цвет лесов.
Когда весть об одиночестве детей достигла тридевятого царства, духи сказки стали собираться в путь.
Но не все сказочные жители решились на трудное путешествие.
— Знаете, сосед, — в вечерний час говорила Баба-Яга Кощею, — конечно, мальчики с пальчик отбились от рук, так что я и не упомню, какой он на вкус, наваристый бульон; но в нашем возрасте мясо не так уж и полезно... И поселишься на новых местах, а тут возьмут да вырубят лес. И избу на курьих ножках, как там на человеческом языке выражаются, спишут...
— Да, да, — соглашался Кощей, — недаром говорится: «За шерстью пойдешь, как бы не вернуться остриженным». От зла зла не ищут...
В незапамятные времена злые духи первыми улетали из жилищ наших предков, испугавшись света и огня, покоренного первобытным человеком. И теперь они не хотели возвращаться.
А добрые духи торопились. Они летели с птичьими стаями, шли подземными ходами.
И вот уже доносятся до нас первые вести о путешественниках. В Богемских лесах, рассказывает замечательный немецкий сказочник Эрих Кестнер в книге «Мальчик из спичечной коробки», есть деревушка Пихелыптейн, где жители не выше пятидесяти одного сантиметра ростом.
Откуда же могло появиться поселение маленьких человечков, если не из Гномландии, догадываемся мы, хотя автор ничего об этом не сообщает.
Пихелыптейнцы — люди ловкие, сильные и смелые. Двое из них, муж и жена, стали воздушными гимнастами. Когда у этой пары родился сын Максик, врач посмотрел на новорожденного в лупу и сказал родителям:
— Да он же просто богатырь! Поздравляю вас!
Максик был таким крошечным, что спал в спичечной коробке. Как-то его родители поднялись на Эйфелеву башню — полюбоваться Парижем, а тут налетел порыв ветра и унес их. Тогда Мексика усыновил цирковой фокусник, очень мудрый человек — профессор Йокус.
Мальчик решил тоже во что бы то ни стало стать цирковым артистом, хотя это казалось почти невозможным для человека такого крошечного роста. В конце концов профессор Йокус придумал замечательный номер: «Большой вор и его маленький помощник».
На арену приглашался какой-нибудь ужасно уверенный в себе важный господин. Несколько секунд — и часы, портсигар, бумажник господина в руках Иокуса. Господин, уже совсем не выглядящий таким важным, растерянно хлопает себя по карманам, потом жадно пересчитывает деньги в возвращенном ему толстом бумажнике, а тем временем Максик успевает, как верхолаз, взобраться к нему на воротник, и развязанный галстук падает на арену.
Господин нагибается, поднимая галстук, но Максик совершил головоломный прыжок и отстегнул подтяжки. И пока господин, поддерживая руками штаны, в ужасе удирает с арены под громовой смех цирка, с ног его сваливаются туфли: это Максик, которого никто не видит, ловко развязал шнурки.
После одного-единственного циркового представления Максик стал артистом, как он и желал, да еще артистом знаменитым.
Счастлив ли он? Да нет... Иногда так хочется ничем не отличаться от других людей, стать к а к в с е.
... Напишет эти два слова Эрих Кестнер и, может быть, с болью вспомнит время, когда на его родине страшные люди сжигали в кострах книги Шекспира и Андерсена, Толстого и Достоевского; исчезали в огне и его сказки.
Одно желание у Максика — превратиться в обычного мальчика. И тогда сказка приводит его к советнику медицины Конраду Вакс-муту, у которого на дверной табличке значится:

Специалист по недовольным собой.
Лечение великанов и карликов
бесплатное

Максик выбегает из кабинета советника медицины веселый и счастливый: Ура! он теперь обычный мальчишка.
Но почему никто не радуется вместе с ним? И вдруг он понимает, . что никогда не сможет выступать в замечательном номере, придуманном специально для него. И — о ужас! — даже профессор Иокус равнодушно отворачивается от Максика, не узнавая его.
Когда, не в силах выдержать горя, Максик проснулся в слезах — все это происходило во сне, — профессор Йокус сказал ему:
— Ты мечтал стать обыкновенным мальчишкой, вместо того чтобы оставаться самим собой.
— Ага, — смущенно подтвердил Максик. — Ты как-то говорил, что надо кем-то быть и что-то уметь. А тут я вдруг стал никем.
— С нашим искусством много не сделаешь, — задумчиво сказал
Иокус. — Мы можем добиться лишь двух вещей: удивить и развеселить людей.
— А что такое «много»? — спросил Максик.
— Предотвратить войну, — ответил Йокус. — Победить голод. Избавить человечество от неизлечимых болезней.
«Оставайтесь самим собой, десять раз подумайте, прежде чем превратиться в «таких, как все», если все — на одно лицо», — говорят волшебники людям.
Оставайся самим собой, и когда-нибудь ты сделаешь и то, что профессор Йокус считает самым важным.
Прикрепления: 4122625.jpg (112.5 Kb)



Всегда рядом.
 
LitaДата: Пятница, 07.10.2011, 13:46 | Сообщение # 63
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9617
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
ВОЛШЕБНИЦЫ


Не потеряй, не отдавай того, что природой доверено тебе, что, когда придет срок, только ты сможешь подарить людям.
Астрид Линдгрен была домашней хозяйкой — воспитывала детей, готовила обед, убирала квартиру.
Но родина ее, Швеция, — особенный край. Спросишь шведа, сколько жителей в его стране, а он ответит:
— Нас, людей, семь с половиной миллионов. — Оглядевшись по сторонам и понизив голос до шепота, он скажет еще: — Ну, а сколько троллей — кто знает? Известно только что их очень много...
Тот, кто читал книгу Сельмы Лагерлёф «Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями» — а это одна из самых прекрасных книг на земле, — помнит, что родился Нильс Хольгерсон на юге Швеции, в маленькой деревушке Вестменхег.
Это был довольно несносный мальчишка.
— На уроках он считал ворон и ловил двойки, — рассказывает Лагерлёф. — В лесу разорял птичьи гнезда, гусей — дразнил, кур — гонял, в коров бросал камни, а кота дергал за хвост, будто хвост — это веревка от дверного колокольчика.
Так прожил Нильс до двенадцати лет, когда однажды, оставшись в воскресный день дома один, он увидел, что крышка заветного маминого сундука откинута и на краю его сидит маленький человечек: на голове — широкополая шляпа, черный кафтанчик украшен кружевным воротником, чулки у колен завязаны лентами с пышными бантами.
Недолго думая Нильс сдернул со стены сачок. Один взмах — и тролль забился в сетке, как стрекоза.
На этот раз шалость не прошла Нильсу даром. Тролль рассердился и заколдовал его в мальчика с пальчик.
Наказание не кажется очень уж жестоким. На спине гуся Мартина Нильс смог зато облететь всю Швецию до далекой Лапландии. И сколько же удивительного открылось ему, сколько испытал и узнал он в долгом пути, каких замечательных людей встретил...
И Астрид Линдгрен родилась на юге Швеции, в Смоланде, в крестьянской семье, только лет примерно через сто после того, как возник там мальчик Нильс из сказки.
Смоланд — страна озер и скал. Земля здесь покрыта гранитными валунами; их в древнейшие времена принесли на широких своих спинах ледяные поля. Прежде чем посеять хлеб, нужно убрать камни.
— Как они работали! — вспоминала Астрид Линдгрен о родных. — До сих пор мне видится длинная каменная стена, которую бабушка сложила своими руками.
Предоставленные себе, бесконечными северными вечерами дети рассказывали друг д-ругу сказки. И так как истории Астрид, по общему мнению, были самыми таинственными, ее прозвали «Наша Сель-ма Лагерлёф».
Забыла ли она об этом, когда выросла?
Может быть, ей и казалось, что забыла, но на самом деле это только спряталось в ней.
Однажды тяжело заболела дочка Астрид. Надо было развеселить бедную девочку, метавшуюся в жару. Астрид сидела у постели больной, полная тревоги, и мысленно призывала всех, кто мог бы помочь утешить дочку; духов сказки тоже — их-то, конечно, прежде всего.
Тогда впервые явилась известная теперь всему миру веснушчатая девятилетняя девочка с рыжими косичками, проживающая на окраине маленького шведского города в доме, который она назвала вилла «Курица», вместе с обезьянкой господином Нильсоном и лошадью, — словом, явилась Пеппи Длинныйчулок, дочь капитана Эфроима Длин-ныйчулок.
Ее увидели одновременно и дочка и мама. Они ужасно обрадовались неунывающей одинокой девочке и улыбнулись ей; замечено, что если человека встретят улыбкой, он на всю жизнь останется как бы освещенным солнцем.
А потом все пошло само собой. Раз уж Пеппи появилась, она-то придумает такое, что не соскучишься.
Но все-таки как же она возникла?
Однажды в Копенгагене собрались трое писателей, награжденных премией имени Андерсена, высшим отличием сказочников: Памела Трэверс, Астрид Линдгрен и Эрих Кестнер.
Встречу они решили отпраздновать в кабачке. Астрид Линдгрен больше всего хотелось потанцевать.
Ведь и Пеппи без ума от танцев. Помните, когда воры Блом и Громила Карл попытались ограбить одинокую обитательницу виллы «Курица», Пеппи сперва связала их. А потом разрезала веревки, но с условием, что Громила Карл станет с ней танцевать, а Блом будет им играть на гребенке с папиросной бумагой.
Воры совсем выбились из сил, но Пеппи все не отпускала их:
— Нет, нет, дорогие мои, я не натанцевалась! О! Я могла бы плясать до четверга, — сказала она, когда пробило три часа ночи.
Но это был праздник Кестнера: в тот день именно он получил Андерсеновскую премию. Кестнер был настроен задумчиво и немного торжественно: хотелось ему поговорить о самом главном.
— Вот смотрите, — сказал он Линдгрен и Трэверс, — премией награждены вы — две женщины — и только один мужчина. Чем это объяснить? Может быть, тем, что вы, матери, видите, понимаете, чувствуете своих детей, а вот я знаю по-настоящему одного-единственного ребенка: себя самого, каким я был когда-то. К прошлому тянется бесконечно длинный и хрупкий колодец, чудом сохранившийся, — и это все, что позволяет мне писать. Со дна колодца видна звезда. А когда глядишь с вершины в глубь колодца, открывается твое детство.
— Вы правы, — согласилась Астрид. — Матери видят многое. Но так, до конца и изнутри, чтобы писать о нем, мы тоже знаем одного-единственного ребенка.
... Этот-то ребенок и явился из Смоланда, из детства Астрид, и тогда возникла Пеппи.
— Для маленьких детей очень необходимо, чтобы жизнь шла по размеренному порядку, а главное, чтобы этот порядок завели они сами, — говорит Пеппи.
Вот она и завела «размеренный порядок», куда, конечно, входит и побег на необитаемый остров и многое другое, что иному взрослому покажется странным.
Она твердо знает не только, как жить, но и для чего она живет. Блумстерлунд избивал лошадь, которая не могла стронуть с места телегу, груженную тяжелыми мешками. Пеппи попыталась усовестить его, а так как этот жестокий человек не унимался, несколько раз подбросила его в воздух, сыграла им в мячик; это помогло — взглянув на мир с высоты, он стал смирнее овечки.
Пеппи подняла лошадь, удивленную таким оборотом дела, и отнесла ее в конюшню; вспомним, что если есть в мире человек сильнее Пеппи, то только Эфроим Длинныйчулок. Потом она взвалила один из мешков на спину Блумстерлунду, подхватила оглобли и вкатила телегу во двор.
— Ты хорошо поступила, — сказала учительница, наблюдавшая за происшествием. — С животными надо всегда обращаться ласково, и с людьми тоже,
— Конечно, я была очень добра к Блумстерлунду: сколько раз кидала его в воздух и ничего за это с него не взяла, — ответила Пеппи.
— Для этого мы и родились на свет, — продолжала учительница. — Мы живем для того, чтобы делать людям добро.
Пеппи выжала стойку и принялась болтать в воздухе ногами.
— Я-то живу только для этого! — крикнула она. — А другие люди, интересно, для чего они живут?
И она ведь задала не праздный вопрос.
На первый взгляд учительница и Пеппи относятся к добру совершенно одинаково. Но разница существует. Учительница убеждена, что самое главное — вырасти прекрасно воспитанной дамой, добру же похвально посвящать часы досуга. А Пеппи только и живет для добра. И вот уж на что она не согласится ни при каких обстоятельствах — именно стать прекрасно воспитанной дамой.
Однажды фру Сеттергрен, мать Томми и Анники, лучших друзей Пеппи, позвала ее на чашку кофе. Когда гостьи фру Сеттергрен, чинно прихлебывая кофе, стали поливать грязью ближних — подневольных и зависимых, Пеппи испытала острейшее желание убежать, но не прежде, чем она проучит благовоспитанных дам, да так, чтобы они запомнили урок.
И то и другое она выполнила с полным успехом.
Нет, чем стать такой, как гостьи фру Сеттергрен, Пеппи лучше навсегда останется ребенком. Вот она и принимает вместе с Томми и Анникой пилюли против взросления — на вкус и на цвет напоминающие обыкновенные зеленые горошины. А что, если горошины не помогут? Но и тогда ни за что не превратится она в светскую даму, а станет лучше морской разбойницей, это решено!
Но, может быть, придет время, и Пеппи разгадает тайну: как навсегда остаться ребенком, подобно Маленькому принцу, и одновременно сделаться такой, как Антуан де Сент-Экзюпери.



Всегда рядом.
 
LitaДата: Пятница, 07.10.2011, 13:47 | Сообщение # 64
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9617
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
СКАЗКА ЗАВОЕВЫВАЕТ НОВЫЕ ВЛАДЕНИЯ


В «бедное, жалкое время внутреннего огрубения и слепоты», как выражается Э. Т. А. Гофман, духи сказки переселялись поближе к людям. Для того именно, чтобы по мере сил спасать от гибельного «внутреннего огрубения».
Поближе к детям.
И прежде всего они завоевывали детские комнаты, а где нет их — темное волшебное пространство под ветхой кроватью, под колченогим столом, если там поселилась хоть одна кукла, пусть даже тряпичная, сырой угол подвальной каморки, если там стоял на часах хоть один оловянный солдатик, пусть даже одноногий.
В то время историки — те из них, которые интересуются не только войнами, — могли бы заметить важные перемены в обширном народе игрушек. Они оживали; или так казалось, что они оживают.
Куклы научились отчетливо, с хорошим произношением выговаривать слово «мама», закрывали глаза, когда надо ложиться спать, а утром открывали их, кукушки на часах отсчитывали время, китайские болванчики кланялись, а искусственный соловей очень верно пел; правда, всегда одно и то же.
Все это можно было приписать искусству игрушечных мастеров. Но как показало дальнейшее, если игрушки действительно оживали, а не притворялись живыми, дело было не только в умении тех, кто их смастерил, или, точнее, совсем не в этом.
... В тот год Мари Штальбаум, как рассказывает Гофман, исполнилось семь лет. Крестный ее, старший советник суда Дроссельмайер, подарил ей и старшему ее брату Фрицу замечательную игрушку. На зеленой, усеянной цветами лужайке стоял замок со множеством зеркальных окон и золотых башен. Заиграла музыка, двери и окна распахнулись, и все увидели, что в залах прохаживаются крошечные, но очень изящные кавалеры и дамы. Внизу, в дверях замка, появлялся и снова уходил крестный Дроссельмайер, только ростом он был с мизинец.
— Крестный, а крестный! Пусть спустятся вниз кавалеры и дамы! — воскликнул Фриц. — Мне хочется получше их рассмотреть.
— Ничего этого нельзя, — раздраженно сказал старший советник суда. — Механизм сделан раз и навсегда.
— Ах та-ак! — протянул Фриц. — Послушай, крестный, раз человечки в замке только и знают что повторять одно и то же, так что в них толку? Мне они не нужны.
«Нет, даже самый искусный механизм не в силах одухотворить неживое», — думаешь, перечитывая сказку.
... И тут наступает срок снова переселиться из гофманской эпохи в наше время: в Англию, в Чудесный Лес, где жил английский писатель Артур Милн с пятилетним сыном Кристофером Робином, плюшевый медвежонок Винни-Пух, ослик Иа-Иа, кролик Кролик, поросенок Пятачок и все, все, все.
Очутившись тут, мы прежде всего замечаем, что хотя у медвежонка и его друзей совсем нет никаких механизмов, они ничуть от этого не страдают. Какие славные стихи — «бурчалки», «пыхтелки», «шумелки» — складываются в набитой опилками голове Винни-Пуха. Кристофер Робин порой повторяет, что Винни-Пух — глупенький. Ну и пусть! Ведь некоторые считают, что для поэзии это не помеха. Да и справедливо ли называть его глупеньким? Как хитро задумал Пух похитить мед у пчел, поселившихся на высоком дереве. Он поднимется на синем воздушном шарике; несомненно, пчелы примут шарик за клочок неба, а его самого — за черную тучку.
Когда пчелы все-таки заподозрили недоброе, Пух крикнул Кристоферу Робину:
— Скорей принеси из дому зонтик! Ходи с ним тут взад и вперед, а сам поглядывай на меня и приговаривай: «Тц-тц-тц, похоже, что дождь собирается». Я думаю, что тогда пчелы нам лучше поверят .
Чем не замечательный план?! А если он не удался, так ведь и взрослым не всегда все удается.
А когда Кристофер Робин вместе с друзьями отправился открывать Северный Полюс, что было известно о Полюсе даже ему, начальнику «икспедиции»?
Только то, что там находится Земная Ось. И ведь не кто иной, как Пух, отыскал эту самую Ось; с виду она походила на обычный деревянный шест, воткнутый в землю. И не только отыскал ее, но и перебросил через ручей, как раз вовремя, чтобы кенгуру Кенга могла перебраться на другой берег и вытащить сыночка Ру, свалившегося в воду.
Земной шар тем временем, вероятно, немного передохнул и, когда Ось возвратили на прежнее место, снова завертелся.
И тот же Пух не поленился заранее вылизать мед в самом большом горшке и поэтому во время наводнения смог использовать горшок как корабль, дав ему прекрасное имя — «Плавучий медведь».
Мы вглядываемся в друзей Кристофера Робина вначале просто с улыбкой, а потом — с нежностью, а после — с любовью, как сам Кристофер Робин, — да их и нельзя не полюбить, — и теперь замечаем, какие все они разные.
Пух — сладкоежка, поэт и великий хитрец.
Отличительные черты Совы — умение произносить такие длинные, трудные слова, как «рододендрон», и охота рассказывать длинные, немного скучные, но поучительные истории, о том, например, как ее тетка по ошибке снесла гусиное яйцо и что из этого произошло.
А ослик Иа-Иа прежде всего мыслитель и философ, да еще довольно редкого среди игрушек унылого направления. Только тот, кто способен делать самые глубокие выводы из самых простых наблюдений, мог сказать Кристоферу Робину, когда тот бережно вытер носовым платком озябший в воде хвост Иа:
— Спасибо, Кристофер Робин. Ты здесь единственный, кто понимает в хвостах. Остальные не способны думать. Вот в чем их беда. У них нет воображения. Для них хвост — это не хвост, а просто добавочная порция спины.
Да, все они, те, кто окружает Кристофера Робина, верные его друзья, не похожи друг на друга. И если мальчик отражается в них, то отражается не просто, а волшебно.
Кристофер Робин идет в школу. По утрам на его двери приколота записка, адресованная друзьям его: «УШОЛ. ЩАСВИРНУС К. Р.»; долго, долго предстоит ему «оболдевать знаниями», как выражается Иа-Иа, пока он станет тем, кого взрослые называют «грамотным и образованным человеком».
Но многое и, может быть, даже самое главное уже есть в нем и не исчезнет.
Мир, которым населил Кристофер Робин Чудесный Лес, — мир добрых существ; это и не удивляет тех, кто знает, что злые духи сказки остались за тридевять земель.
Но если люди — хочется написать так, хотя это может показаться не совсем точным, — если люди в Лесу столь различны, что же объединяет их?
Доброта. И дар понимания; пока я только записываю для памяти это слово, о котором еще будет время и необходимость не раз задуматься и мне на страницах этой книги, и всем нам.
Поросенок Пятачок — Очень Маленькое Существо; быть таким, в чем он сам признается, «иногда немного страшновато»; а мистера Букашку, самого младшего из многочисленных знакомых и родственников Кролика, очень просто незаметно раздавить при неосторожном шаге; ослик Иа, как отмечено, склонен к унылости и при других обстоятельствах мог бы превратиться в человеконенавистника или, лучше сказать, в «игрушконенавистника»; а тигр Тигра питает отвращение к меду, любимой пище Пуха, чертополоху, излюбленному Иа, и желудям Пятачка, так что — опять же при других обстоятельствах — он, пожалуй, вынужден был бы... Но в том-то и дело, что «другие обстоятельства» не наступят в Лесу.
Тигр Тигра поселится у Кенги и, к восторгу крошки Ру, будет на завтрак, обед и ужин поглощать рыбий жир, запасенный заботливой мамой для сына. Друзья построят Иа теплый дом и преподнесут ему на день рождения подарки: Пятачок — воздушный шарик, из которого, к сожалению, по дороге к имениннику вышел воздух, но был он круглым и красным, как больше всего любит Иа; а Пух подарит горшок с медом, из которого, к собственному сожалению, он по дороге вылизал мед.
И если Иа после всего этого не станет весельчаком, то, конечно, он и не ожесточится, а будет по-прежнему унылым, задумчивым осликом, каким создала его природа. А мистера Букашку никто не тронет, и он, взобравшись на вершину дерева, сможет по-прежнему с восторгом созерцать подвиги своего знакомого или родственника Кролика.
Понимание властвует в Лесу. Тут люди, как мечтала Пеппи, живут по порядку, который каждый завел для себя, и каждый из них уважает «порядок» другого. То самое понимание, которое так важно и в реальном мире — между очень маленькими, маленькими не очень, ну, скажем так: среднего и старшего школьного возраста, почти взрослыми и взрослыми.
... Пока Кристофер Робин торопится в школу, на ходу повторяя уроки и бормоча про себя, чтобы не забыть, «бурчалки» Пуха, мы тоже, как и Кристофер Робин, с грустью оглядываясь на Лес, отправимся по своим делам, чтобы еще раз понаблюдать бесконечную череду путешествующих героев сказки.
Чуть правее хвоста Большой Медведицы мы замечаем маленького, в меру упитанного человечка с быстро вращающимся пропеллером на спине и с таким сияющим лицом, что нечего и спрашивать, нравится ли ему летать.
А рядом с ним видим незнакомку с блестящими черными волосами, худую, с большими руками и ногами и пронзительными синими глазами.
Хотя она не очень похожа на фею, каких рисуют в книжках, очевидно, что это именно фея, или волшебница. Кого еще встретишь в ночном небе?
Сперва нас поражает — как же летит таинственная незнакомка? Ведь нет у нее ни крыльев, ни более современного пропеллера, как у ее соседа. Но скоро мы замечаем, что несет ее Восточный ветер. Ветер этот так стремителен, что чуть ли не сдувает звезды, попадающиеся на пути.
Незнакомку, как легко догадаться, зовут Мэри Поппинс, а человечка — Карлсон.
Мы последуем за ними, потому что до сих пор могли наблюдать, как сказка устраивается в отрогах Богемских гор, в деревеньках среди каменистых полей Швеции, в маленьких городах, а они держат путь в города огромные — одна в Лондон, где восемь миллионов двести пятьдесят тысяч жителей, а другой — в Стокгольм. Каково-то им придется там...
Ведь мы не забыли грустный рассказ Антония Погорельского о судьбе храбрых Подземных жителей, пытавшихся обосноваться в Петербурге.
Мэри Поппинс и Карлсон расстаются.
Карлсон, помахав на прощание рукой, круто сворачивает на север, где встретится с Астрид Линдгрен, которая и опишет его судьбу, а Мэри Поппинс поплывет дальше воздушной рекой, образуемой Восточным ветром, пока не опустится у дверей дома № 17 по Вишневому переулку, в центре Лондона.
Там живут мистер и миссис Бенкс и их дети: старшие, Джейн и Майкл, и младшие — близнецы Джон и Барбара, с которыми мы уже знакомы. Прилет ее как нельзя более своевременен, ведь Бенксы очень нуждаются в самой лучшей няньке с самым маленьким жалованьем.
Мэри Поппинс выбирает Вишневый переулок, потому что только отсюда открываются дороги к владениям Сказки — они сохранились и в огромных каменных городах.
Владения Сказки, и первое из них — Зоопарк.
Посчастливится ли вам хоть раз ночью пройти мимо Зоопарка? Вы услышите рев зверей: им снятся джунгли. И увидите, как над оградой поднимается прямо в небо длинный, как змея, хобот слона. Хобот мерно раскачивается между звездами, сбивая их, и они падают в черное недвижное озеро, где, засунув голову под крыло, спят черные африканские лебеди, пеликаны и другие птицы.
Все это можно увидеть в обычную ночь. А что, если вам доведется попасть в Зоопарк, как Джейн и Майклу, в ночь накануне Дня Рождения Мэри Поппинс, да еще когда эта ночь совпадает с полнолунием? !
Ведь Мэри Поппинс не только не простая няня, но она и не простая фея; недаром Царица Джунглей Кобра, троюродная ее сестра, так ее любит и так гордится родством с ней.
Все залито волшебным светом. У турникета Майкла и Джейн встречает бурый Медведь в парадной куртке с серебряными пуговицами.
Майкл напоминает Медведю, что однажды подарил ему банку сиропа.
— Это так, — соглашается Медведь. — Но ты забыл открыть банку, а у зверей нет ключа для консервов.
Как можно заключить из слов Медведя, добро делать не так уж просто.
Чудеса между тем обступают брата и сестру. Лев любезно соглашается проводить их по Зоопарку. Джейн несколько удивлена тем, что грива у него завита.
— Милая барышня, я, как известно, Царь Зверей, — с достоинством объясняет Лев. — Нельзя забывать о своем положении. Я считаю, что Лев всегда должен отлично выглядеть, где бы он ни находился.
Что тут возразить?!
У слоновника толстый пожилой джентльмен расхаживает взад и вперед на четвереньках, к величайшей радости восьми обезьянок, устроившихся на его спине. А немного дальше в клетках сидят леди и джентльмены; они заблудились в Зоопарке и оставлены на ночь. Идет час кормления; звери-служители просовывают через прутья решеток пищу, а другие тем временем дразнят леди и джентльменов. Звери ведут себя как люди; разница только в одном: люди наутро благополучно уйдут в джунгли города, а звери в свои джунгли не вернутся. Мчится ночь сломя голову — как ночь всякого настоящего праздника.
Кобра дарит Мэри Поппинс свое золотистое одеяние:
— Ты знаешь, что я время от времени меняю кожу; одной больше, одной меньше — для меня не имеет значения, — говорит она Мэри.
А потом Кобра произносит речь:
— Сегодня слабые не боятся сильных, большие защищают маленьких, — говорит она. — Даже я могу сегодня встретиться с Диким Гусем и не подумать об обеде. Такой это день. И, возможно, — продолжала она, молниеносно облизываясь страшным раздвоенным языком, — возможно, что есть и быть съеденным — в конце концов, одно и то же. Моя мудрость говорит мне, что это так. Вспомни : ведь все — и вы в городах, и мы в джунглях — сделаны из одного и того же вещества. Из того же материала и дерево над нами, и камень под нами; зверь, птица, звезда — все мы одно и идем к одной цели. Помни это, дитя, когда ты уже не будешь помнить обо мне.
Что ж, речь, достойная повелительницы джунглей. И мудрость джунглей подсказала ей среди всех, кто собрался на праздник — львов, слонов, жирафов, страусов, гиппопотамов, обезьян, джентльменов и леди, сидящих в клетке, — среди всех обратиться к тебе, дитя человеческое. Тебе-то и необходимо, пока время не упущено, понять, что в самом конечном смысле действительно съесть и быть съеденным — одно и то же.
Подумаем об этом по дороге в Стокгольм, куда мы сейчас перенесемся.
Карлсон успел отлично устроиться на крыше самого обыкновенного дома, где живет самая обыкновенная шведская семья по фамилии Свантесон: папа, мама и трое самых обыкновенных ребят — Боссе, Бетан и Малыш. Впрочем, «я вовсе не самый обыкновенный малыш», говорит Малыш, и трудно не согласиться с ним.
Крыши! Что может быть прекраснее, чем Страна Крыш, Материк Крыш?! И Карлсон, который открыл эту страну, по справедливости должен быть признан одним из Колумбов сказочного мира, как Пиноккио и Питер Пэн, как предводитель подземных гномов Погорельского.
Подземелья, подвалы, чердаки, даже самые обычные погреба тоже хороши, но с крышами им не сравниться.
— Если бы люди знали, как приятно ходить по крышам, они бы давно перестали ходить по улицам, — скажет Малыш, подружившись с Карлсоном. ,
Города, которые со всех сторон ограждены — каменными воротами, стражами порядка, регулировщиками уличнрго движения, — отсюда, сверху, открыты волшебству. Ночью дома могут показаться горными пиками или деревьями с короткими ветвями труб.
Тот же ветер, что шумит между вершинами сосен в лесу, охлаждает головы домов, измученных заботами длинного городского дня; будто ветер осторожно прикасается губами ко лбу дома, чтобы узнать, не заболел ли он.
Иногда беспокойная звезда ринется в трубу и влетит через камин в комнату, притворившись искрой. Все задумаются, у кого-то неизвестно почему выступят на глазах слезы, кто-то вздохнет, кто-то улыбнется, кто-то вспомнит давно забытое, что никак нельзя забывать.
Итак, Карлсон поселился в Стокгольме и свел короткое знакомство с Малышом; говорят, что именно из-за Малыша он и предпочел этот город всем другим. -
Малышу уже хорошо известно, что Карлсон — лучший в мире специалист по паровым машинам, лучший в мире собаковод, рисовальщик петухов, фокусник, истребитель пирогов, лучшее в мире привидение с мотором — «дикое, но симпатичное», лучший в мире строитель, больной, врач и т. д. и т. д.
У кого-нибудь — только не у Малыша! — может быть, и мелькнет подозрение, что Карлсон просто-напросто хвастун. Но как это несправедливо! Конечно, игрушечная паровая машина Малыша в руках Карлсона взорвалась. Но ведь разные люди разного и требуют от игрушечных паровых машин, как и от всего другого.
Очень серьезный человек захочет, чтобы она давала наивысший коэффициент полезного действия или что-нибудь в этом роде. А Карлсону только нужно извлечь из нее все счастье, какое в ней заключено.
И как раз этого он достигает.
... Три человека подошли к роще. Самый деловой сказал:
— Деревья старые, дуплистые; кубометров сто дров — вот и все, что мы получим.
Самый ученый начал так:
— Данный биогеоценоз с точки зрения онтогенеза... — Ну и дальше в стиле известной нам Совы.
А что подумал и сказал третий, мы знаем, потому что третьим был Артур Милн...



Всегда рядом.
 
LitaДата: Пятница, 07.10.2011, 13:49 | Сообщение # 65
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9617
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline


Глава шестнадцатая

ЯНУШ КОРЧАК

КОМНАТА НА ЧЕРДАКЕ


Больше всего времени Януш Корчак проводил в своей комнате со скошенным потолком на чердаке Дома сирот, который находился на Крахмальной улице в Варшаве; он построил этот дом и почти три десятилетия, до самой смерти, заведовал им.
Это была обыкновенная чердачная комната, и от всех других подобных отличало ее только то, что тут каждый чувствовал себя полновластным хозяином. На дощатом столе рядом с рукописями были насыпаны крошки, и в распахнутые окна то и дело залетали ласточки, возвратившиеся из дальних стран, и воробьи, квартировавшие у окрестных водосточных труб, и голуби.
По полу деловито сновали мыши.
В кровати, придвинутой близко к столу, лежала полупарализованная девочка Ниця; в Доме имелась комната-изолятор, но там Ниця плакала, тосковала. А здесь в любую секунду можно было, даже продолжая писать, протянуть свободную руку и положить на лоб больной: «Сегодня, слава богу, температура нормальная». Мысли о Нице — тревожные, неотложные — текли рядом с другими, которые в тот момент переходили на бумагу, и рядом с мыслями о девочках и мальчиках, доверенных и доверившихся ему, о каждом ребенке в отдельности, и с мыслями о всех детях земли.
Они текли рядом, не мешая друг другу.
Этот поток ночью превращался в сны, а потом в уроки, которые он вел, в педагогические решения, в диагнозы, согласно которым лечил больных детей, в научные труды, сказки, просто в слова, которые он шептал в темноте спальни ребенку, потрясенному одиночеством и горем: ночью детское сердце особенно беззащитно.
Этот поток стремился через всю его жизнь, ни на мгновенье не прерываясь, не останавливаясь, как не останавливается сердце, пока человек жив.
Однажды, когда Корчак работал, в комнату, двери которой были всегда открыты, как и окна, вбежала маленькая девочка и стала его теребить.
— Знаешь, Хелька, беспокойный ты человек, — сказал он.
— Я — человек? — переспросила девочка.
— Ну да. Не собачка же.
Девочка задумалась. После долгого молчания она сказала:
— Я — человек. Я — Хелька. Я — девочка. Я — варшавянка... Как я много всего!
Через минуту сказала еще:
— У меня есть бабушка, даже две бабушки, мой дедушка, платье, ручки, кукла, столик, канарейка, фартук. А ты — тоже мой?
Он кивнул. Конечно, он принадлежал и Хельке — весь, без остатка, — как каждому ребенку.
Он и о себе мог сказать подобно Хельке: «Как я много всего».
Он был замечательным детским врачом, вылечившим сотни детей; в Польше его с любовной признательностью называли «Старый доктор». Во время войны 1914 — 1917 годов он был военным врачом русской армии. Он был учителем, руководившим двумя детскими домами — Нашим домом и Домом сирот, автором мудрых педагогических трудов, в том числе книги «Как любить детей».
И был одним из великих сказочников, известных детям всего мира.
За несколько лет до смерти Корчак записал в дневнике: «Мой прадед был стекольщиком. Я рад: стекло дает людям тепло и свет».
Януш Корчак — Генрик Гольдшмит — родился в Варшаве в 1878 году в интеллигентной еврейской семье. Литературный псевдоним — Януш Корчак — он принял юношей, в первых своих писательских опытах, и под этим именем стал одним из самых любимых и самых почитаемых мыслителей, педагогов и сказочников не только Польши, но и других стран. Отец его был адвокатом и брался только за справедливые дела: подобно прадеду, но по-своему, и отец вносил свет в темные уголки жизни, это было как бы предназначением их рода.
Одни из тех, кто день за днем сталкиваются со злом, постепенно ожесточаются, другие гибнут; лишь немногие выходят победителями из неравной борьбы. Отец Януша Корчака тяжело болел и рано умер. В одиннадцать лет мальчик остался сиротой. Он знал, какой тяжелой была судьба отца, но и сам — очень рано — избрал отцовский путь: против темноты, нищеты и несправедливости; путь отца и матери, деда и прадеда.
Однажды он записал в дневнике: «Найдено магическое слово. Я — повелитель солнечного света».
Перечитал эту строку и с шутливой серьезностью сам себе сказал:
— Но что делать, если солнце не знает этого и не хочет слушаться.
В Доме сирот он вместе со своими воспитанниками поставил пьесу-сказку «Почта» очень любимого им индийского писателя Рабиндраната Тагора. Это история тяжело больного мальчика по имени Омуль.
И приемный отец Омуля Мадхоб Дотто, и дед его, мудрый старый факир, любят ребенка. Но когда мальчик вслух подумает: «Из моего окна видны горы. Мне очень хочется пойти за эти горы», как различно взрослые отзовутся на его мечту.
— Вздор, — скажет Мадхоб Дотто. — Без дела, без цели, неизвестно зачем он будет лазить по горам!.. Если горы подымаются такой высокой грядой, то совершенно ясно, что природа сделала это для того, чтобы через них не переходили.
А дед скажет:
— Я научу тебя заклинаниям, и ты сможешь путешествовать везде, где захочешь: по морям, по горам, по лесам.
Своим детям Корчак говорил то же, что и старый факир; чем-то волшебники похожи, хотя каждое истинное волшебство потому и волшебно, что раньше ничего ему подобного на свете не случалось.
Корчак презирал тех, кто возводит стены на человеческих путях, кто с детских лет как главной науке учит почитать святость стен.
Он создал детские летние колонии и из варшавских трущоб вывозил туда ребят, никогда не видевших настоящего леса.
Но шли годы, и стены становились всё выше. Гитлеровцы оккупировали Польшу, и Дом сирот переселили в варшавское гетто. Надежды не оставалось, но была еще сказка.
В полутемном зале мальчик, игравший Омуля, спрашивал Корчака, исполнявшего роль факира:
— Дедушка, расскажи мне про Журавлиный остров.
— Это удивительное место, — отвечал Корчак. — Это страна птиц, живущих в синих горах. Вечером на горы падает свет заходящего солнца, и зеленые птицы стаями возвращаются в свои жилища. Оранжевое небо, зеленые птицы, синие горы...
За окном было гетто, непреодолимая стена — на этот раз действительно непреодолимая, — отделяющая от мира живых «квартал обреченных». Все силы сердца вкладывал Корчак в сказочные слова, чтобы эти синие горы вопреки всему возникли в воображении детей, оттесняя то, что стояло рядом, — смерть.
В этом он был убежден: надо бороться не только за всю жизнь ребенка, но и за каждую секунду этой жизни — за ее счастье или хотя бы спокойствие, хотя бы за не такое непереносимое горе.
В одной из книг он писал: «Берегите день и час, каждую отдельную минуту, ибо умрет она и никогда не повторится. Раненая минута станет кровоточить, убитая — тревожить совесть... Мы наивно боимся смерти, не сознавая, что жизнь — это хоровод умирающих и вновь рождающихся мгновений».
Когда-то, работая в детской больнице, он дежурил у постели безнадежных больных, чтобы ребенок, в последний раз открыв глаза, не почувствовал себя покинутым; быть забытым тем, кого ты любишь, — страшнее смерти.
Теперь, когда умирал весь его Дом сирот, он был рядом, не только для того, чтобы проводить детей в последний путь, но и чтобы самому принять смерть; детям будет легче вместе с ним.
— Оранжевое небо, зеленые птицы, синие горы... — шептал он из последних сил.
На улицах стреляли, окна были черны.
... Но все это в конце. А пока мы снова переносимся к началу жизни Генрика Гольдшмита — Януша Корчака, ко времени, когда он избирал свой жизненный путь.
Прикрепления: 1042108.jpg (96.5 Kb)



Всегда рядом.
 
LitaДата: Пятница, 07.10.2011, 13:50 | Сообщение # 66
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9617
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
ВЗРОСЛЫЕ И ДЕТИ


Очень рано, еще в первые школьные годы, он ощутил свое призвание. В дневнике его появились строки: «Чувствую, что во мне сосредоточиваются неведомые силы, которые взметнутся снопом света, и свет этот будет светить мне до самого последнего вздоха. Чувствую, я близок к тому, чтобы добыть из бездны души цель и высечь счастье».
Позже он писал о себе проще и с каждым годом скупее, но тогда его заполнило нечто, еще непонятное ему самому, требовавшее необыкновенных, торжественных слов.
Ему дано было внести в жизнь человечества понимание того, что дети равны взрослым — во всем: в своем праве на свободу, любовь, справедливость. На любовь не снисходительную — сверху вниз, а непременно равных к равным. Мысль простая — так ведь почти всегда самое важное по сути просто, — но так медленно понимается; что может быть яснее слов — «свобода, равенство и братство» — и как трудно дается людям подлинное осуществление того, что выражено в этих словах.
Вспоминая о прадеде, Корчак еще школьником представлял себе, что леса и луга земли — как бы огромное зеленое окно, через которое солнечный свет должен литься на детей; важнейшее, что предстоит совершить солнечному лучу, — превратиться в детскую улыбку.
Он еще школьником осознал, что главная работа ребенка — построить миллиарды клеток, составляющих организм. И это именно работа, тяжкий труд, особенно когда одновременно приходится преодолевать болезни и нищету.
Чтобы помогать в этом труде, надо стать врачом.
И главная работа ребенка — сделать из себя человека, которому открыто все прекрасное: природа, музыка, поэзия, наука.
Чтобы помогать ребенку в этом труде, надо стать учителем.
И надо, чтобы ребенок по пути к взрослости не растерял естественного чувства красоты, понимания чудесного, доверчивости, безошибочного различения добра и зла. Поэтому тот, кто посвящает себя детям, должен быть еще и сказочником: детство — мир сказочный, и иначе в нем заблудишься; иначе все в воображении ребенка будет превращаться под твоим неумелым влиянием в черепки, как золото в заколдованном кладе.
Корчак и стал врачом, педагогом и сказочником.
Он писал: «Без ясного, пережитого во всей полноте детства искалечена вся жизнь человека». И еще: «Детские годы — это горы, из которых река берет начало и где определяет свое направление».
Но река может быть и буйной, сметающей все на своем пути.
— Пока мы не перестанем жестоко и безжалостно драться между собой, мы не имеем права требовать от взрослых, чтобы те не били нас, — скажет король Матиуш своим товарищам. — Пока мы не перестанем драться и швырять друг в друга камни, на земле не прекратятся войны, а значит, будут и сироты, потому что на войне убивают отцов.
«Кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо... тот уж поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях, — предупреждал Федор Михайлович Достоевский. — Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть до степени зверя ».
Корчак перечитывал вещие строки Достоевского и думал, что болезнь тиранства порой начинается почти незаметно; когда спохватишься, лечить ее поздно.
Вероятно, трудно отыскать людей более различных — по складу души и характеру таланта, — чем Достоевский и Корчак. Но их объединяла одинаковая убежденность в том, что «в конце — ребенок» — «дитё человеческое».
Болезнь тиранства может возникнуть, когда брат ударит сестренку, испытывая при этом подлое наслаждение властью над беззащитным; когда в школе дразнят и мучают мальчика потому, что он хромой, или рябой, косой, потому что он заикается, вообще чем-то не походит на других; она, эта болезнь, возникает, когда ребенок «просто так» обрывает крылышки у мухи или у бабочки, бьет шелудивую собаку...
Корчак рано убедился, что безнравственно только любоваться детством, а надо прийти на помощь детям, чтобы рядом с ними завоевывать справедливость в их таком отличном от взрослого мире.
Детство — лучшее время жизни, но оно требует изобилия тепла, как земля, которая без солнечного света не зазеленеет.
Корчак писал, мысленно превращаясь в ребенка: «Вот небо для нас, для детей, устлало землю белым ковром, как птица выстилает для птенцов пухом свое гнездо». И еще: «Ребенок словно весна. То солнце выглянет — и тогда ясно, и очень весело, и красиво. То вдруг гроза — блеснет молния и ударит гром. А взрослые словно в тумане. Тоскливый туман их окружает. Ни больших радостей, ни больших печалей... Наши радость и тоска налетают, как ураган, а их — еле плетутся».
Детство не повторится, так жаль расставаться с ним, и все-таки надо поскорее вырасти, чтобы уже навсегда прийти к детям помощником их, врачом, наставником — и учеником тоже, думал Корчак.
Он занимался на медицинском факультете, а все свободное время отдавал детям Привисля, беднейшего района Варшавы.
В сочельник, переодевшись Миколаем — Дедом Морозом, с седой бородой, в вывороченном тулупе, с мешком дешевых игрушек за плечами, он пришел в каморку к «Рыжему» — беднейшему из бедных, «ублюдку», как дразнили его на дворе, и Рыжий спросил Корчака:
— Дедушка, ты в самом деле святой Миколай? Ты оттуда? — Мальчик показал рукой на небо.
— Конечно! — ответил Корчак.
— Возьми меня к себе.
— Тебе так плохо? — спросил Корчак.
Тогда-то он и решил создать Дом сирот, куда бы мог брать обездоленных детей.
Конечно, и прежде в Польше, как и во всем мире, существовали дома для воспитания детей: приюты для сирот, дома для ребят из нищих семей, которых горе и непредставимая нищета заставили отказаться от ребенка; и из семей вполне состоятельных, где родители с легким сердцем пошли на разлуку с ребенком просто потому, что сердца у них не было; и существовали дома, куда детей, еще не ведающих своего призвания, отдавали насильно, чтобы сделать из них то, что родителям представляется наиболее выгодным, — так отдают в кузню слиток металла, желая получить саблю, если понадобилось оружие, а то и кандалы, если большая нужда в кандалах, — всякого рода бурсы, иезуитские колледжи.
Все это были тюрьмы, как бы они ни назывались. И о детских тюрьмах разного рода в Англии гневно и прекрасно написал Чарльз Диккенс, в России — Помяловский и Погорельский, во Франции — Роже Мартин дю Гар. Но и самые великие книги не в силах уничтожить детские тюрьмы — мечта в кровь разбивается о железо и камень, как птица о зарешеченное окошко. Надо было противопоставить старым приютам нечто гораздо менее хрупкое, чем мечта, чтобы каждый человек воочию убедился: может быть иная жизнь для обездоленных детей, и значит, с тем, что есть, больше нельзя мириться.
В сказке Корчака один из наставников детского дома говорит о себе:
— Уважаемые родители, я директор приюта, а отнюдь не тюремщик. Перед вами ученый-педагог, автор книги под названием «365 способов, чтобы дети не шумели»... Мое другое педагогическое сочинение называется так: «Разведение свиней в приютах»... Я каждого ребенка вижу насквозь. По глазам, по носу, по ушам — словом, по всему могу с точностью предсказать, что из него вырастет...
Корчак мечтал построить детский дом без таких «ученых-педагогов», столь же ясно «видящих», что нужно сделать из ребенка, как видят они, какую свинью пустить на сало, а какую выгоднее использовать для получения мяса.
Он знал, как трудно в тогдашней Польше будет это осуществить, но ему помогали врачи и ученые, рабочие варшавских заводов горячо сочувствовали его идеям. И каждый рубль, который издатели платили Корчаку 3F, его книги, шел на строительство. Сказка была в фундаменте этого дома в самом прямом смысле, она первой поселилась в нем и последней его покинула.
... Праздник открытия Дома сирот окончился. Корчак уложил ребят и остался наконец наедине со своими мыслями — за дощатым столом в чердачной комнате с распахнутым окном.
Шла первая ночь страны детей. Какой будет эта страна?
За окном в погруженном в темноту мире господствовало неравенство. Издревле те, кто властвовал, считали себя вправе унижать тех, кто не похож на них: бедных, потому что они не имеют денег, людей иных рас — потому что у них другой цвет кожи, не те верования и обычаи, женщин — потому что они слабее. В детях все эти несходства соединяются: дети слабее, они не имеют денег, у них особые интересы и обычаи, они иначе видят окружающее.
И были и долго еще будут взрослые, считающие, что ребенок как бы получеловек: надо поскорее сделать его «таким, как мы»; вся задача воспитания — уничтожить в ребенке эту странность, раздражающее несходство, непокорность; уничтожить, может быть, даже — выбить.
В 1876 году Петербургский окружной суд слушал дело некоего К., который до крови избивал семилетнюю дочь розгами, как били, а то и забивали насмерть солдат шпицрутенами; девочка была «виновна» в том, что «украла» несколько ягод чернослива и в страхе перед наказанием не признавалась в своем проступке, то есть «лгала».
Один из известнейших адвокатов, защищая К., говорил на суде:
— Когда обнаружилась в девочке эта дурная привычка (то есть привычка лгать), присоединившаяся ко всем другим недостаткам девочки, когда отец узнал, что она ворует, то действительно пришел в большой гнев. Я думаю, что каждый из вас пришел бы в такой же гнев, и я думаю, что преследовать отца за то, что он наказал больно, но поделом свое дитя, — это плохая услуга семье, плохая услуга государству, потому что государство только тогда и крепко, когда оно держится на крепкой семье... Если отец вознегодовал, он был совершенно в своем праве.
«Постойте, г. защитник, поговорим немного про эту «справедливость гнева отца», — писал тогда Федор Михайлович Достоевский. — ... Как же вы налагаете на такую крошку такое бремя ответственности, которое, может, и сами-то снести не в силах? «Налагают бремена тяжкие и неудобоносимые», вспомните эти слова. Вы скажете, что мы должны исправлять детей. Слушайте: мы не должны превозноситься над детьми... И если мы учим их чему-нибудь, чтобы сделать их лучшими, то и они нас учат многому и тоже делают нас лучшими уже одним только нашим соприкосновением с ними. Они очеловечивают нашу душу одним только появлением между нами».
Как и Достоевский, Корчак не уставал повторять:
— Немногого стоят слова о любви к детям, на которые так щедры иногда, если они не подтверждаются уважением прав ребенка и пониманием его чувств.
Он писал: «Ты хочешь, чтобы дети тебя любили, а сам должен втискивать их в душные формы современной жизни, современного лицемерия, современного насилия. Дети этого не хотят, они защищаются. Государство требует официального патриотизма, церковь — догматической веры, работодатель — честности, а все они — посредственности и смирения. Дети этого не хотят, они защищаются».
Впервые в мире, в варшавском Доме сирот, создавалась самоуправляющаяся детская страна. Чтобы жить и работать в ней взрослому, недостаточно только многое знать, думал Корчак.
«Что значит быть добрым? — спрашивал он себя и отвечал: — Вероятно, добрый — это такой человек, который обладает воображением и понимает, каково другому, умеет почувствовать, что чувствует другой».
Быть добрым к ребенку — это прежде всего уметь вообразить себя ребенком. Тогда замрет рука, занесенная для удара, не сорвется с губ непоправимое, унижающее слово, после которого между взрослым и детьми вырастет пропасть; ребенок безошибочно прочтет в твоих глазах уважение и понимание и ответит тем же.
Вообразить себя ребенком... Со школьных лет Корчак мечтал: а не могло ли быть так, чтобы человек становился то большим, то снова маленьким? Как зима и лето, дейь и ночь, сон и бодрствование. Если бы так было все время, никто бы даже и не удивлялся. Только дети и взрослые лучше бы понимали друг друга.
...Дом сирот спал. Наступило время, когда необходимо было ему, совсем взрослому человеку, снова стать ребенком, чтобы заново пережить счастье и горе детской жизни, а после вернуться в Дом сирот, как свой к своим — все понимающим.
Стать ребенком — в мечте, в сказке?
Да, конечно, но это должна быть совсем особенная сказка, как особенной будет и эта, прежде никогда не существовавшая детская страна.
Однажды в солнечный зимний день, играя в снежки, Матиуш сказал:
— Будь я королем, то непременно установил бы в своем Королевстве Праздник Первого Снега; и праздник этот начинался бы пушечным салютом. Да, много чего сделал бы я, будь я королем!
Сейчас надо было стать одновременно и ребенком и королем, чтобы иметь власть и силы создавать справедливую жизнь. Ведь в Доме сирот прежде всего придется установить разумные законы.
Может быть, превращаясь в ребенка, Корчак шептал эти свои слова:
— Удивителен мир. Удивительные деревья, как удивительно они живут. Удивительные маленькие червяки — живут так недолго. Удивительные рыбы — живут в воде, а человек задыхается в ней и умирает. Удивительно все, что прыгает и порхает: кузнечики, птицы, бабочки. И звери удивительны — кошка, собака, лев, слон. И на редкость удивителен сам человек... Удивительно все-все, что ты помнишь и о чем забываешь. И как человек засыпает, и что ему снится, и как просыпается, и что было и не вернется. И что будет...
Под сказочное заклятье усталая взрослость отступала, и в каморке на чердаке дома на Крахмальной улице возникал король Матиуш Первый — светловолосый мальчик с голубыми нежными и смелыми глазами, вглядывающимися в мир с этим прекрасным детским чувством: «удивительно все»...
Если сказочники дают напутствие своим героям, то Корчак в эту ночь должен был сказать Матиушу:
— Тебе предстоит править не королевством, которое за тридевять земель, а обычной большой страной, бедной и несчастливой, совсем как наша Польша. Трудно тебе придется, ведь ты даже не умеешь еще читать и писать, а феи и волшебники не придут на помощь... Феи и волшебники не придут, но верные друзья будут рядом, как бывает и в обычной жизни. На твою страну нападет не дракон — дракон хоть и о семи головах, но он один и у тебя в руке заколдованный меч, — в королевство вторгнутся десятки тысяч вражеских солдат, полки, дивизии, вооруженные пулеметами и пушками. Тяжкая вещь война. Тот, кто пережил ее, никогда не забудет. После изнурительного марша до поздней ночи рой окоп в замерзшей земле, иначе погибнешь от первой пули, от шального осколка. А потом дрогни под оледенелой шинелькой до рассвета, когда все начнется сначала. И так изо дня в день, из месяца в месяц...
— Но ведь я буду королем, а не обычным солдатом, — ответил Матиуш.
— Но не таким королем, какие в реальном мире; королем-солдатом; да еще королем-сиротой, мальчишкой; совсем особенным мальчишкой — прислушайся к собственному сердцу, разве удержишь тебя во дворце, если идет схватка, решающая судьбу страны и собственную твою судьбу?! Когда исполнится твоя мечта и ты отправишься в Африку — в царство львов, слонов, тигров и крокодилов, ты встретишь там не только добрых людей, готовых дружбой и любовью ответить на твою дружбу и любовь, — такие люди есть везде, и ты их непременно встретишь, — но и людей жестоких. Жрецы будут бояться, что ты научишь своих черных друзей жить не так дико, невесело, в вечном страхе перед злыми духами, как жили они в Африке тысячи лет. Ах, как боятся жрецы того, кто сам не боится и учит других не бояться. Золото они ценят гораздо меньше, чем страх, который так легко превращается во власть — над телом, душой, совестью того, кто поддался страху. И если ты не отступишь перед жрецами, может быть, они попытаются даже убить тебя... Но, как это ни странно, самое трудное начнется, когда ты из дальних стран вернешься домой и решишь перестроить жизнь в своем королевстве, чтобы все были счастливы. Ты скоро увидишь, что иногда взрослые хотят одного, а дети совсем другого. Да и дети — как не похожи они: девочки и мальчики, малыши и подростки, тихие дети и властные, стремящиеся всех подчинить своей воле. Где же отыскать, как создать миллионы разных «счастий»? Возможно ли это? Твоих намерений многие не поймут, а будут и такие в королевстве и за пределами его, которые даже возненавидят тебя за самое желание изменить жиЖь. Ты придумаешь, чтобы дети имели свое зеленое знамя, а царь Пафнутий в соседнем царстве, прослышав это, издаст манифест: «Повелеваю, чтобы в месячный срок все деревья, цветы и травы в парках и лесах изменили цвет...» Из всех сказочных королей, которые были и еще будут, тебе придется труднее всего.
— Так мог бы говорить тот, кто посылал своего сына на муку и страдание за род людской, — дрогнувшим голосом сказал Матиуш.
Вспомним, что это происходило в первые десятилетия века, в католической Польше, где с начала сознательной жизни дети узнавали евангельские легенды.
— Мне сейчас ужасно тяжело, мой мальчик, — устало ответил Корчак. — Но я не могу ничего скрывать от тебя. Ты узнаешь много прекрасного, но горе суждено тебе тоже. И тут уж ничего не поделаешь. Не пережив вместе всего, что подстерегает нас на человеческом пути, не «испив чашу сию», как сможем мы избежать непоправимых ошибок, строя детскую страну на Крахмальной, которая не должна, не может быть страной сирот... И вспомни — ты будешь не один.
Он сказал это, и, очнувшись, Матиуш увидел, что рядом с ним профессор, знающий пятьдесят языков, храбрый, безногий летчик, — и близко сверкают ослепительно белые зубы, смеются круглые глаза, а лица не видно, чернота его сливается с темнотой ночи: это негритянская принцесса Клу-Клу, неустрашимая, любящая и верная.
... Чердачная комната исчезла, глазам открылась анфилада белых с золотом дворцовых залов. Лица людей, глядящих на Матиуша, печальны, и огромные зеркала затянуты крепом. Он уже в сказке. Умер его отец, как прежде умерла мать. Матиуш стал сиротой; и стал королем.
... Светало. На белом листе бумаги Януш Корчак вывел три слова заголовка: «Король Матиуш Первый».



Всегда рядом.
 
LitaДата: Пятница, 07.10.2011, 13:57 | Сообщение # 67
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9617
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
МАТИУШ СТАНОВИТСЯ КОРОЛЕМ

Дон Кихот родился в тюрьме; Маленький принц — в Ливийской пустыне, когда создатель его был на пороге смерти; может быть, первые сказочные видения пришли к Гансу Христиану Андерсену в общественном доме, где доживали век самые бедные старухи родного его Оденсе. Беда чаще, чем Богатство и Довольство, качала колыбель сказки и вскармливала ее; не сама Беда, а человек, встретившийся с ней волей судьбы и не отступивший.
Думая о сказке Корчака, мы не забудем, что и Матиуш возник в Доме сирот, среди таких, как Рыжий из Привисля.
Когда-то Достоевский писал о «Дон Кихоте»: «Во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения. Это пока последнее и величайшее слово человеческой мысли, это самая горькая ирония, которую только мог выразить человек, и если б кончилась земля и спросили там где-нибудь людей: «Что вы, поняли ли вашу жизнь на земле и что об ней заключили?» — то человек мог бы молча подать «Дон Кихота»: «Вот мое заключение о жизни и — можете ли вы за него осудить меня?»
Перечитывая книгу о Дон Кихоте с улыбкой и со слезами, невольно набегающими на глаза, мы думаем, что всегда были на земле люди, которые, прежде чем вступиться за попранную справедливость, тщательно взвешивали в уме: разумно ли идти на бой с тем, кто может оказаться гораздо сильнее; и чья жизнь ценнее — твоя или того, чьи права топчут на твоих глазах?! Пока происходило это взвешивание — всякая работа требует времени, — ребенка успевали избить, бедняка посадить в тюрьму, а еретика отправить на костер.
И были люди — во всяком случае, один такой человек был, тот, кого в его родном селе в Ламанче называли Алонсо Добрый, а мы знаем под именем Дон Кихота, — были люди, которые очертя голову бросались на творящих зло. И часто они совершали поступки совершенно безрассудные — часто, не соразмерив силы, бывали избиваемы до смерти, а иные из них погибали.
И когда разумные люди пытались взвесить пользу, принесенную смелостью этих безумцев, чаши весов оставались неподвижными.
Чаши весов оставались неподвижными, но тысячи и тысячи людей, одно человеческое поколение за другим, думая об этих людях, чувствовали, как грудь сжимает то, что выражено в словах Корчака: «Тоска по жизни правды и справедливости, которой нет, но которая когда-то наступит»; прочитав это, мы вглядываемся в самих себя — не странно ли искать в своем сердце тоску, как некую драгоценность, без которой жизнь теряет смысл.
И иногда мы думаем, утешая и успокаивая себя, что ведь и три столетия назад, когда Дон Кихот первый раз выезжал из ворот своего бедного жилища на поля Ламанчи, большинству людей он казался безумцем, дерзко и безнадежно пытающимся воскресить то, что давно умерло, а может быть, и не существовало никогда.
Но мы узнавали жизнь Януша Корчака, Сент-Экзюпери, Ванчуры и понимали, что такие люди существуют всегда, и не только в книгах, — и частица их есть в каждом человеке, хотя иногда и самая малая частица. Вот ведь и Петр Ершов собирался «воздвигнуть падшие народы», вооруженный лишь своей флейточкой; иному и это покажется смешным, а иной, вспомнив Дон Кихота, с невольной гордостью повторит слова Достоевского: «Вот мое заключение о жизни и — можете ли вы за него осудить меня?»
Что же касается Матиуша, то он по справедливости должен быть назван — Матиуш Добрый; и вся длинная и прекрасная сказка о нем — это сказка о поисках добра, о постижении добра, борьбе за добро, о том, что добро — в основе человека; но об этом же и сказочная книга о Дон Кихоте.
Вначале Матиушу представляется, что делать добро просто: он приказывает раздать всем детям в королевстве шоколад и выполняет мечту дочери пожарника Иренки, которая хочет иметь куклу, большую, «до потолка»; но постепенно цель отодвигается и отодвигается. .. Потом она снова возникает, но на расстоянии, которое иначе не определишь как расстояние подвига.
Легко раздать шоколад детям, даже если их, как в королевстве Матиуша, пять миллионов. Насколько труднее дать хотя бы одному человеку счастье или хотя бы спокойствие, пока существует на земле неравенство.
Матиуш убегает на фронт. В войну с фашистами у нас было много таких отважных ребят, «сыновей полка», как их называли.
... Солдаты с ласковой насмешкой прозвали Матиуша Вырви-дуб». Но он и на самом деле не только с честью переносит все, что ожидает человека на войне — голод, холод, свист пуль над головой, эту неумолкаемую песню самой смерти, — но и совершает подвиги; узнает, где расположен вражеский склад боеприпасов, и снаряды, мины, пулеметные ленты, бомбы, вместо того чтобы убивать, фейерверком взлетают в небо. Пока Матиуш воюет, министры велят фабриканту игрушек, тому самому, который изготовил подарок для Иренки, сделать куклу, в точности похожую на Матиуша и умеющую отдавать честь и кивать головой.
По правде сказать, кукольный Матиуш нравится им несравненно больше, чем живой: в фарфоровую голову, слава богу, не приходят «вздорные» мысли, которые прямо-таки переполняют этого «несносного» мальчишку Матиуша; чем меньше мыслей, тем лучше — если не для королевства, то, во всяком случае, для королевских министров.
И если Матиуш еще некоторое время не объявится, министры снова призовут игрушечного фабриканта и скажут ему:
— Слушай, мы приказываем научить их величество фарфорового короля говорить, но, конечно, только то, что угодно нам.
— Пожалуйста! — ответил фабрикант. — Соблаговолите предложить четыре фразы, и их фарфоровое величество станет повторять эти повеления по мере необходимости и по вашему усмотрению.
— Казнить! — хрипло пробормочет Злой министр. — Самое королевское слово.
— Смирно! — отрывисто выкрикнет Военный министр. — Самая королевская команда!
— Наградить! — елейным голосом предложит Старший министр. — У их величества преданнейшие министры.
— И надо еще эдакое мудрое, поскольку подданные любят эдакое мудреное, — в свою очередь произнесет министр Просвещения. — Ну, например, гм... «Короли... не ошибаются, поскольку если бы они ошибались, то... гм... то не могли бы поступать безошибочно. ..»

УТОПИЯ ВОЗНИКАЕТ И ГИБНЕТ

Говорящей кукле не суждено вступить на престол, хотя не одно королевство благополучно управлялось при помощи этих же четырех фраз. Матиуш не погиб на войне. Вернулся он и из опасного путешествия в глубины Африки, да еще привез с собой золото и диких зверей для зоопарка, подаренных ему королем Бум-Друмом. Он завоевал дружбу негритянского народа; а самое главное — с ним приехала черная принцесса Клу-Клу.
Прежде чем продолжать главу, мне хочется самому себе объяснить, почему эта история о короле Матиуше Первом — сказка, если все там происходит в самом что ни на есть реальном мире и если нет в этой истории ни волшебников, ни чудес.
Но верно ли, что нет?
Разве можно усомниться, что Клу-Клу волшебница, когда читаешь, как она помогла Матиушу воевать с вражескими королями, взявшими его в плен. И когда Матиуш все-таки оказался в заточении, она подняла на войну за него негритянских воинов.
Кто же она, если не волшебница? Друг? Так ли глубока граница между двумя словами — волшебник и друг? Кто скажет, какое из них «волшебнее»...
И разве не чудо — королевство, которым правит мальчик?
— Однажды после всех своих побед Матиуш, скрестив руки на груди, пройдет мимо дворцового зеркала и, взглянув на отражение в золотой раме, подумает: «Ого! Я совсем как Наполеон». Но, к счастью, он тут же рассмеется.
Тогда-то он придет к самым важным своим решениям.
Дарить приятно, но не справедливее ли, если жители страны сами станут распределять богатства, созданные их трудом и защищенные их мужеством, подумает Матиуш.
Легко представить себе, как такая прекрасная, но при этом простая и естественная мысль рождается в светлом разуме ребенка, если верить в то, что чувство справедливости — в основе человеческой натуры. Управлять судьбами людей приятно, но не справедливее ли, чтобы люди сами управляли собой, подумает Матиуш.

И вслед за этой ему придет в голову другая мысль. Кроме власти короля над подданными, есть власть сильных над слабыми, взрослых над детьми. Взрослый хочет сделать ребенка таким, как он сам, будто в этом высший идеал. И, забыв свое детство, он иногда всячески запрещает детям то, без чего когда-то, ребенком, не мог бы прожить и дня: часы шумных игр на дворе и мгновенья, когда, отвернувшись от школьной доски, смотришь на летящие снежинки...
И когда эта мысль окрепнет в нем, он решит создать детский парламент, какого никогда еще не было в мире.
... Три с половиной века назад в Англии, которой правил полубезумный король, великий мыслитель Томас Мор написал книгу об острове «Утопия», где нет ни богатых, ни бедных, собственность принадлежит обществу, все должны трудиться и государством управляют мудрые граждане, избранные отцами семейств.
Томас Мор окончил жизнь на плахе. Но и когда он писал свое сочинение, еще не предугадывая гибели, мог ли он надеяться увидеть осуществленным государство разума, равенства и труда? Поэтому-то он и назвал свой остров «Утопия», что на греческом языке означает: «место, которого нет».
С тех пор было написано немало книг о государствах будущего, и слово «утопия» приобрело общее значение несбыточной мечты.
И Януш Корчак писал утопию. Одну из многих в длинном ряду, но первую, которая пыталась предсказать законы не взрослой, а детской жизни. И первую, которой предназначено было осуществиться не в неведомые времена, а очень скоро — даже завтра, может быть. И не «где-то там», а в Варшаве, в этом самом доме на Крахмальной.
Но тут она, эта детская утопия, только начнет жить, думал Корчак, весть о самоуправляющемся детском обществе разнесется по миру и непременно вызовет отклик в сердцах.
Так и произошло. Минуло совсем немного лет, и самоуправляющиеся школы-интернаты, детские дома, детские коммуны возникли и далеко за границами Польши. Одни из этих школ родились как эхо замыслов Корчака, а другие — сами по себе. Дожди прольются везде, «когда весенний первый гром...».
Особенно много самоуправляющихся детских школ было создано у нас в стране после Октябрьской революции. И Антон Семенович Макаренко, построив в Харькове коммуну — для ребят тоже обездоленных, лишенных родительской ласки, раненных судьбой, — тут, в этой коммуне, придумал план создания союза детских коммун, детского государства, республики детей со свободно избранным правительством.
У Корчака — сказка, а у Макаренко — план. Но стоит приглядеться, и увидишь в корчаковской сказке черты плана, рассчитанного на немедленное осуществление, а в макаренковском плане — сказку.
Итак, детский парламент. Вот он уже возник под пером Януша Корчака — «скоро сказка сказывается...». Из широко распахнутых окон огромного, но при этом немного игрушечного здания несется шум и гам, как из школы во время большой перемены. А потом все разом смолкает, и Матиуш произносит первую речь перед депутатами-детьми.
Он говорит:
— Вы — представители всех детей страны. Я хотел так управлять, чтобы вам было хорошо. Но не в моих силах угадать желания и мечты всех. Вам легче: одни знают, что нужно малышам, другие — что нужно старшим детям. Когда-нибудь дети всего мира — белые, черные, желтые — съедутся, как собираются иногда правители взрослых, и скажут, что им нужно.
Депутаты этого парламента не любят длинных речей — они предпочитают выкрикивать предложения с места, да еще перебивая друг друга; может быть, сперва и не уловишь смысла в этой разноголосице, но вспомним, что и в птичьем гомоне есть смысл, и вслушаемся вместе с Корчаком в голоса детей, впервые — пока только в сказке — призванных решать свою судьбу.
— Я хочу держать голубей! — кричит один депутат.
— А я — собаку!
— И чтобы нам рассказывали сказки.
— Чтобы у каждого был свой шкафчик.
— У отца тринадцать карманов, а у меня только два; вот я и теряю носовые платки, а меня за это ругают.
— Хочу, чтобы каждый день была елка.
— И первое апреля. И Новый год.
— Чтобы был такой день в году, когда все взрослые сидели бы по домам, а в гости, и в театр, и в цирк ходили бы только дети.
— Хочу быть волшебником!..
— Хватит! Да это же вздор, — скажет серьезный человек и в сердцах захлопнет книгу. — Ха-ха, голуби... собаки... каждый день первое апреля...
Прав ли он? Не станем торопиться с ответом. Подумаем, перенесемся в безвозвратное время, которое называется «когда я был маленьким», и взглянем на сказку оттуда. Осудить — никогда не поздно, понять — никогда не слишком рано... Оно очень недолговечно, это детское правительство, и голос его трудно уловить в войнах, голоде, горе, переполняющих мир.
Но, вопреки всему, вслушаемся в этот слабый голос.
Собаки... голуби... Вспомни, вот ты впервые держишь в руках — «в горстях», говорил Аксаков, щенка, слепого, беспомощного. Тепло, мягкое, трепещущее, через ладони бьется в тебя. Что-то прежде никогда не испытанное переполняет грудь; потом ты поймешь: это чувство сострадания к слабому, ответственности за все живое. И когда появится в тебе это тепло, смотри не растеряй его.

Вспомни: голуби кружат в небе, оживленном таинственной птичьей жизнью. Чем они привязаны к тебе? Что заставит их прилететь к тебе даже за тысячи километров? Какое счастье, что существуют незримые нити, соединяющие тебя с природой.
Нет, вопрос о щенках и голубях, поднятый депутатами детского парламента, нельзя называть пустячным.
И вспомни, как ты лежал в постели, изо всех сил сжимая веки, но не мог уснуть, потому что ты остался один в доме. Как в темноте ты прислушивался к скрипу ступенек — ждал, ждал...
Подумай о том, что во времена Корчака хорошо если на тысячу театров, кино, клубов и других увеселительных заведений для взрослых нашелся бы один театр детский; вспомни это, и тогда предложение, чтобы раз в году взрослые сидели дома, а все театры, цирки, кино, клубы были отданы детям, не должно показаться нелепым.
Один денечек, когда все дети будут ходить друг к другу в гости, когда на улицах не станет машин и торопливых прохожих, так что даже на самых больших площадях можно будет играть в футбол и казаки-разбойники.
Один денечек, когда не дети, а взрослые будут с замирающим сердцем прислушиваться к тишине одиночества и ждать скрипа ступенек под ногами возвращающихся детей. Один денечек в году... Есть страны, где уже с шести лет ребенок работает в поле наравне с родителями. Но даже и не шесть, а шестнадцать лет — совсем короткий срок, если вспомнить, с какой ошеломительной, отчаянной быстротой летят детские годы.
Нет, это все не пустяки. И даже предложение, чтобы в году было не одно, а много «первых апреля», откроет свой глубокий смысл, если мы поймем, что потребность выдумывать, сочинять — да так, чтобы твоей выдумке верили, — одно из главных свойств детства.
Серьезный человек совсем не прав. Депутаты детского парламента занимаются важнейшими, неотложнейшими для детей вопросами. Парламент чудесно начинает свою работу. Но как сложится его судьба дальше? «Конец — делу венец» — говорит пословица. Каков же будет этот конец?
Сумеет ли и впредь детский парламент жить так, чтобы думать всем вместе, сообща решая общую судьбу, или на смену маленькому королю Матиушу, мудро отказавшемуся от единоличной власти, придет и навяжет свою волю парламенту какой-нибудь властный подросток? Ведь «сильные и слабые» означает не только «взрослые и дети»; среди детей тоже есть властолюбцы, стремящиеся подавить сверстников.
«Люди бывают спокойные и беспокойные», — запишет в своем дневнике Матиуш.
Он напишет это на необитаемом острове, куда сошлют его короли враждебных стран. Напишет и оторвется от пера, потому что на колени к нему вскарабкается и требовательно ткнется в ладонь крошечный зверек вроде крысенка. Он погладит ласкового крысенка, и в руке его окажется пустой орех с запиской от Клу-Клу; она-то не покинула его и в неволе. Он прочтет записку, и глаза его встретятся с блестящими, смелыми глазами зверька.
«Маленький почтальон-крысенок тоже беспокойный, но по-другому, чем, например, лев. Беспокойные люди бывают добрые и злые. Если на свете будет много беспокойных и добрых, это хорошо. А если много беспокойных и злых — плохо», — запишет он в дневнике.
Но вернемся в парламент. Так кто же одержит там верх — добрые или злые?
... Давно уже, а может быть, и никогда прежде не было так тревожно на душе у Януша Корчака, как в дни, когда он писал главы о недолгих днях правления детского парламента в королевстве Матиуша. Ведь он привел в сказку реально существующих ребят, которых знал и любил. Сейчас эти ребята спят под той же кровлей, где их сказочные воплощения совершают сужденный им путь; строка за строкой, как день за днем.
Ребята спят. Один улыбается во сне, другой неутешно всхлипнул: тени сиротского прошлого скользят по лицам. Этим теням не скажешь: «Сгинь, сгинь, рассыпься!» Они могут проникнуть и в будущее, рождая беды. Если не уничтожить их пагубного влияния...
Но как это сделать?
В чердачной комнате перед глазами Корчака снова и снова возникают ребята, и он должен угадать их судьбу; угадать судьбы, а не выдумать, не сочинить их. Ребята ведут сказочника за собой, и он не вправе отклониться от дорог, ими избираемых.
Фелек, первый друг Матиуша, сын вахмистра дворцовой охраны, просит, чтобы его назначили детским министром, почти что детским диктатором. Нет, он не просит, а требует.
И Матиуш не находит в себе сил, разума, предусмотрительности отказать ему.
Но кто же он такой, Фелек? Добрый он или злой? Да и можно ли этими двумя словами определить человека?
На необитаемом острове Матиуш попросит, чтобы взрослую охрану, приставленную к нему враждебными королями, заменили охраной из подростков. Он думает, что с подростками ему скорее удастся сдружиться, чем со взрослыми. Но оказывается по-другому. Новая охрана всячески изводит пленного короля. Как-то, доведенный до крайности, Матиуш подрался с одним из своих охранников, Филиппом, старшим и гораздо более сильным, чем Матиуш. Подрались и помирились. Пораженный бесстрашием Матиуша и добротой его Филипп после драки признался:
— Чего таиться. Дым в замочную скважину пускал я. Часы испортил тоже я. Я украл весла и лодку. Я нарочно делал назло, пакостил, мстил, потому что меня самого всю жизнь несправедливо обижали.
И Матиуш узнал, что Филиппа, когда ему было десять лет, обвинили в воровстве и отдали в исправительный дом. Там он голодал, терпел побои. Били его все кому не лень: надзиратель, сторож, мастер, ребята постарше. Слабые прислуживали сильным. Кто что бы ни набедокурил, а вину сваливали на слабого. Сильный отнимал у слабого хлеб и сахар. Там Филипп научился врать, выкручиваться, жульничать.
— Но что сделал тебе плохого я? Почему ты меня обижал? — спросил Матиуш.
— Сам не знаю, — ответил Филипп. — Просто зло брало, что на свете есть короли и воры. И потом, захотелось проверить, правда ли, что есть короли добрые, вроде тех, о которых пишут в сказках.
Это лживая мудрость: «За битого двух небитых дают». Это мудрость тех, кто охотно поменял бы всех свободных, гордых людей
на рабов, тех, кому только и нужно, чтобы окружающие безропотно исполняли их волю. Кулаком можно отбить не только легкие, но и душу. Человек, униженный в детстве, когда он был совсем беспомощным, набравшись сил, может сам превратиться в насильника, самодура, тирана.
Нет, Фелек, которого отец беспощадно порол ремнем за самые пустячные проступки, все-таки не стал жестоким. Он храбрый, а смелость редко уживается с мстительностью; он великодушен и способен к бескорыстной дружбе. За это и полюбил его Матиуш. Но ученые знают, что один организм противостоит микробам — он обладает естественным иммунитетом, а другой легко поддается заразе. У Фелека нет естественного сопротивления злу, оно выбито отцовским ремнем. На горе, рядом с Фелеком оказывается фальшивый, продажный человек — наемник Молодого короля из соседнего государства, главного врага Матиуша. Этот шпион подсказывает Фелеку идею, которая вначале кажется детскому воображению такой заманчивой: пусть все будет наоборот — взрослые сядут за школьные парты, а дети станут работать на фабриках, водить поезда, готовить обед. Пусть взрослые вспомнят, каково оно учить уроки, получать двойки и стоять в углу.
И начинается в сказке эта странная «наоборотная» жизнь. Да, вначале она представляется веселой и милой. Девочка приготовила обед: на первое — кисель с молоком, на второе — варенье, ну, а на третье... На третье, конечно, мороженое.
Взрослые рады вспомнить школьные годы, а старая бабушка счастлива: она получила по родному языку пятерку и теперь сама прочтет письмо от внука.
Обо всем этом, славном и забавном, Матиуш узнает от Фелека — детского министра, и из газеты, которую редактирует тот самый журналист, наемник Молодого короля. Но в королевстве происходят и другие вещи, совсем не смешные: поезд сошел с рельсов, на фабриках сломаны лучшие станки, взорвался пороховой завод.
Трудно, ох как трудно вдруг стать взрослым и выполнять всю сложную взрослую работу... Да и кому это на пользу? Разве депутаты детского парламента мечтали заменить ребячью жизнь взрослой?
Непоправимо поздно доходит до маленького короля Матиуша правда. А тут еще предатель журналист сочинил поддельное письмо Матиуша, где детей всего мира призывают поднять восстание против взрослых и захватить власть. Предатель разослал это подложное письмо королям соседних государств, и три короля вторглись своими армиями в королевство Матиуша.
А пороха нет! Ведь пороховой завод взорван. Чем защищаться? В последние минуты, когда враг у стен столицы, Клу-Клу предлагает отчаянный план: выпустить против врагов львов, тигров и других диких африканских зверей.
Наступающие цепи дрогнули. Но несколько изменников поднимают над самыми высокими зданиями — может быть, и над детским парламентом? — белые флаги: столица сдается на милость врага.
Для Матиуша даже не так страшно это поражение и то, что он попадает на необитаемый остров, а после и в тюрьму. Страшно другое. .. Там, в тюрьме, один из каторжан спросит Матиуша, за что его лишили свободы.
— За ужасное преступление. Я хотел предоставить детям свободу, и из-за этого погибло много людей.
— Сколько? Трое, четверо? — спросит каторжник. - — Больше тысячи.
— Да, сынок, так в жизни часто бывает, — скажет каторжник. — Человек хочет одного, а получается другое. И я когда-то был маленьким мальчиком, ходил в школу, играл с товарищами, а по вечерам отец, возвращаясь с работы, приносил мне конфеты. В оковах «никто не рождается. Человек человека заковывает в цепи.
Страшно, что может быть и так: идешь к справедливой цели, кажется, она уже близка, и вот перед тобой только поле боя, раненые и убитые.
Вторая часть жизни Матиуша была очень бедна радостями, но как щедра она оказалась счастьем узнавания, понимания — а это самое высокое счастье на земле. Так говорит сказка Януша Корчака, и поэтому такая проникновенная мелодия звучит даже в самых тяжелых ее страницах. «Печаль моя светла...» Кор-чак и Сент-Экзюпери имели бы право повторить слова Пушкина.
Счастье узнавания... Маленький Матиуш узнает, что «в оковах никто не рождается. Человек человека заковывает в цепи». Но в мудрых словах старого каторжника мальчику открылось и другое: часто человек сам для себя кует цепи — их-то разорвать труднее всего.
У величайшего немецкого поэта Гёте есть строки: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто ежедневно с бою их берет». Матиуш думал, что поэт говорит об ежедневном бое со злом не на войне — не может поэт так уж воспевать войны, — а в самом себе. Прежде чем победить того же Молодого короля на поле сражения, надо победить зло — даже не зло, в Матиуше его и нет, а непонимание — в самом себе. Иначе и полный разгром врага может обернуться горестным поражением.
Он думал: будущее покажет, могу ли я и должен ли быть королем, и нуждается ли королевство во властителе; но кто бы ты ни был, самим собой ты должен уметь властвовать и должен уметь жить с людьми, не нанося им обид.
Он думал: непонимание непременно рождает зло и горе. Вот он не разобрался в Фелеке и в предателе журналисте — сколько крови пролилось из-за этого; да и самого Фелека его, Матиуша, непонимание сделало несчастным.
На необитаемом острове Матиуш запишет в дневнике: «Какие разные бывают люди на свете».
Вот в этом главное. Как различны люди — простые слова, но все переменится, когда ты осознаешь их.
Рождаясь, мы видим один серый цвет. Лишь постепенно постигает ребенок бессчетное богатство всех красок, какие существуют на свете: растений и животных, морей и гор, восходов и закатов. Тогда он начинает рисовать удивительные картины... Все различно на земле, нет конца этому разнообразию красок, цветов, а больше всего — характеров человеческих.
Вот на маяке рядом с необитаемым островом живут крошечная девочка Ала и Ало — мальчик почти одних лет с Матиушем. Матиуш приплывает на маяк и знакомится с детьми. Вначале Ала кажется ему капризной, надоедливой, непонятливой. Но потом какая чудесная дружба связывает их.
Перед побегом с необитаемого острова Матиуш выложил на стол ракушку, которую подарил ему Ало, и камешек — подарок Алы. И сразу позабыл обо всех бедах.
Хотя на берегу тьма-тьмущая ракушек, думает он, но эта особенная. Ведь, даря ее, Ало сказал:
— На, возьми за то, что научил меня грамоте.
И второго такого камешка нет на свете. Его дала ему Ала и улыбнулась. Разве найдешь на свете камешек, у которого в середке запрятана улыбка Алы?
Подумав это, Матиуш запишет в дневнике: «Если к маленьким и беззащитным относиться бережно и с любовью, они все тебе расскажут, даже камень и ракушка заговорят».
На необитаемом острове водились дикие канарейки, и Матиуш выпустил к ним из клетки свою любимую домашнюю канарейку, с которой не разлучался ни во дворце, ни в тюрьме, ни в изгнании. Несколько секунд вольные птицы рассматривали гостью, перекликаясь на своем непонятном языке, и вдруг всей стаей набросились на нее. Потом, когда Матиушу приходилось жить с ребятами, привыкшими к тяжелой и несправедливой жизни, и те встречали его, как врага, он вспоминал бедную свою канарейку и ее диких собратьев с необитаемого острова: «Они тоже не понимали ее».
И ему становилось легче.

... Еще только один-единственный раз Матиушу суждено снова стать королем, но не королем-солдатом и не королем-полководцем, ведущим войска в сраженье, и даже не королем, одаривающим детей шоколадом, а истинно сказочным королем, наделенным единственным правом — просить людей помочь гибнущим и будить сердца для добра. Белые войска, вооруженные пушками и пулеметами, в конце концов разбили армию храбрых, но почти безоружных черных воинов и армию женщин, сменивших своих мужей и братьев в бою, и отчаянно храбрую армию негритянских детей, поднявшихся по призыву принцессы Клу-Клу на защиту Матиуша. Ужасающий голод и эпидемии самых опасных болезней распространились в Африке. Нельзя было ждать. Тогда, рискуя жизнью, Матиуш убежал с необитаемого острова и добрался до страны, пораженной несчастьем. Там он написал воззвание к детям всего мира:
«Дорогие братья и сестры, белые дети. Покажите, что вы добрые. Кто хочет пользоваться правами наравне со взрослыми, тот должен доказать, что у него есть ум и отзывчивое сердце. Помогите несчастным негритятам, они гибнут... У вас есть красивые платья, конфеты, игрушки, вы ходите в школу, поливаете цветы и даже едите хлеб с медом. А у бедных негритят ничего нет. Честное слово, я не лгу. Я побывал в разных странах и повидал много горя. Но такой беды не видывал. По сравнению с ней все человеческие несчастья меркнут. Негритята маленькие и слабые, к тому же — дикие, им самим трудно найти выход. Спешите на помощь».
Он подписал воззвание полным своим титулом — «Король Матиуш Первый», но это был последний раз, когда он назвал себя королем. Его просили снова вступить на трон, но он совершенно добровольно отказался и поступил работать на небольшую фабрику; ему необходимо было еще столько узнать и понять в жизни; и не издали, не из дворца.
Жил он в маленькой комнате на окраинной улочке столицы. Раньше эта захолустная улочка славилась скандалами, драками, кражами, рассказывает сказка на последних страницах, а теперь смутьяны и забулдыги приутихли. Какой-то мальчик выставил на подоконник горшок с цветком, и на другой день во всех окнах появились цветы; пусть Матиуш радуется, глядя на живую зелень, которую он всегда так любил. Даже дворники стали чаще мести мостовую. Словом, улица преобразилась, и полицейские с непривычки заскучали.
Однажды Матиуш нашел в ручке двери письмо:
Дорогой король Матиуш, — большими неумелыми буквами писала незнакомая девочка, — с тех пор как ты поселился на нашей улице, моего отца не узнать — он перестал пить, не бьет маму, не ругается. «Матиуш. показал мне, как можно жить для других», — говорит он. Спасибо тебе.
Зое я
... Андрей Платонов написал об одном из своих любимых героев, солдате гражданской войны: «И Никита понимал, что жизнь велика и, быть может, ему непосильна, что она не вся сосредоточена в его бьющемся сердце, — она еще интереснее, сильнее и дороже в другом, недоступном ему человеке».
У того, кому суждено в конце концов после трудных испытаний стать вполне человеком, наступает время, когда он, как Никита, почувствует, что для того и даровано ему беспокойное бьющееся сердце, чтобы вмещать тех, с кем связала тебя судьба, так, чтобы их счастье становилось для тебя дороже собственного, чтобы слова «своя рубашка ближе к телу» казались тебе жалкими; это понимание, а не счастье удовлетворения желаний, счастье удовольствий, счастье власти — высшее и прекраснейшее из того, что может дать жизнь.
... Матиуш уже не был королем, перенес столько страданий, но теперь он, фабричный мальчишка с окраинной улицы, стал вполне человеком; как назвать его судьбу — счастливой или несчастливой? ..
К Матиушу пришел Фелек — опустившийся, озлобленный. Снова Вырвидуб и Валигора, как звали их когда-то солдаты на войне, очутились вместе. Матиуш поселил Фелека в своей комнате и устроил на фабрику, в тот же цех, где работал сам. Иногда ему казалось, что Фелек успокоится, его захолодевшее сердце оттает. Но затишья проходили, на Фелека накатывали неудержимые порывы мстительного горя. Во время одного из таких припадков Матиуш попытался унять Фелека, тот с силой отшвырнул его; Матиуш попал в машину и был тяжело ранен. Врачи сделали все возможное, но им не удалось спасти мальчика.
Так страшно, даже безнадежно кончается сказка.
Значит, у сказки может быть и совсем печальный конец?
Так покажется, только если забыть о свете, который она излучает — далеко-далеко, через многие поколения. В этом свете рассеянный и беззащитный добрый чудак, может быть, разглядит все-таки, что наглый серый человек, который пытается командовать им, просто-напросто собственная его тень; а разглядев это, добрый чудак, может быть, и сумеет заставить тень занять положенное ей место. Может быть?! Вот и окажется, что даже у сказки «Тень», едва ли не самой печальной сказки Андерсена, счастливый конец — ведь она в какой-то мере предотвращает или пытается предотвратить власть теней.
И в сказке «Король Матиуш Первый» слезы и даже кровь пролиты не напрасно, а для того, чтобы, если только это возможно, в реальном мире не стало безвинных страданий детей или хотя бы стало их меньше. Сказочный свет правды струится из этой сказки в будущее — ив далекое и в самое близкое.
Каким чудом обретают эту таинственную силу слова сказочника?
Есть у Януша Корчака сказка-повесть «Койтусь чародей». Койтусь, обыкновенный мальчишка-школьник, получил дар творить волшебства. Вот он сидит в классе на задней парте, а у доски товарищ его не может решить простенький пример. Молоденькая учительница развернула журнал и занесла руку с пером, чтобы поставить единицу. Как помочь другу? «Пусть, — решает Койтусь, — на лицо учительницы сейчас же сядет муха». Желание чародея выполнилось. Учительница отмахнулась и снова взялась за перо, но уже десятки, сотни противных синих мух кружатся вокруг нее — жужжат, кусают. Несколько секунд учительница пыталась отогнать мух, беспомощно размахивая руками под смех всего класса, потом сгорбила плечи и горько заплакала. Тогда щемящая сердце жалость охватила Койтуся. «Пусть, — подумал он, — мухи исчезнут, и пусть на столе учительницы появится самая чудесная роза, какая есть на свете».
В то мгновение, пока это желание исполнялось, Койтусь почувствовал острую, почти непереносимую боль, будто роза, возникая, всеми своими шипами разрывала сердце -волшебника.
Доброе волшебство всегда оплачивается дорого и только одним: кровью сердца, — вот о чем говорит сказка.
Прикрепления: 0584427.jpg (140.4 Kb) · 7400712.jpg (118.8 Kb) · 5732140.jpg (119.3 Kb)



Всегда рядом.
 
LitaДата: Пятница, 07.10.2011, 13:57 | Сообщение # 68
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9617
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
ИЗ СКАЗКИ — ДОМОЙ


Януш Корчак возвращался из королевства Матиуша в свою чердачную комнату на Крахмальной улице, постаревший, осунувшийся, будто перенес длительную тяжелую болезнь.
Трудно далась Старому доктору вечная разлука с маленьким королем-сиротой.
Теперь Корчак неотступно думал о главном: как предотвратить тут, в Доме сирот, все то, что привело к краху королевство Матиуша?
В Доме есть свой сейм — детский парламент. Передать власть ему?
А что, если и там, как в парламенте королевства Матиуша, всем станет заправлять сильный и властолюбивый подросток, слуга своих прихотей?
«Нет ничего хуже, когда многое зависит от одного, — писала «Школьная газета» Дома сирот. — Уж такова человеческая натура: когда кто-либо знает, что он незаменим, он начинает себе слишком многое позволять, а когда сознаёт, что без него обойдутся, скорее идет на уступки».
Чтобы предотвратить самую возможность господства властолюбцев — «террор злых сил», как выражался Корчак, — над сеймом должна существовать некая высшая власть: правда, справедливость. Должен быть создан закон, выражающий эту правду, и с у д, следящий за соблюдением закона.
А что, если подростки, похожие на Фелека, возобладают и в суде?
Этого не произойдет, думал Корчак, раз состав суда будет назначаться по жребию из маленьких и больших ребят, из слабых и сильных.
Печальная история королевства Матиуша напоминала: одна правда должна стоять над всеми — и взрослыми и детьми, — населяющими маленькую детскую республику в Варшаве, Дом сирот. В законе о суде предусматривается право детей подавать жалобу и на воспитателя, если тот поступил несправедливо, и право, даже моральная обязанность, самого воспитателя просить суд дать оценку своему поступку при первом же сомнении в справедливости совершенного.
Если воспитатель никогда не сомневается в разумности своих действий, какой же он воспитатель., думал Корчак.
А если, усомнившись, он скроет свои колебания, как может такой человек учить правдивости; и все равно не уйдет он «от суда людского», все равно в спальнях, в темных углах, пусть тайком, шепотом, будет произнесен ребячий приговор, всегда менее обоснованный и более суровый, чем приговор открытого суда.
И с этим общим равенством перед законом в души ребят и в душу воспитателя — он ведь самого себя тоже продолжает воспитывать — входит сознание того, что хотя ТЕШ, за стенами дома, в полуфашистской Польше Пилсудского, бесконтрольно правят жандармы, войты, большие и маленькие чиновники, те, кто обладает властью, деньгами, силой, тут все — обязательно все — подчиняются только закону справедливости.
Корчак сам несколько раз подавал на себя в суд: когда без достаточных оснований заподозрил девочку в краже, когда сгоряча оскорбил судью, когда выставил расшалившегося мальчишку из спальни.
Он давал показания, слушал выступления судей — маленьких и больших, — безропотно принимал приговор. В этом не было и тени позы, это каждый раз становилось для него серьезнейшей проверкой, важным личным событием, порой очень горьким и ранящим. Это позволяло ему еще и еще раз проверить себя; проверить, как его поведение воспринимается миром детей.
Один раз суд применил к нему семьдесят первую статью свода законов Дома сирот: «Суд прощает, потому что подсудимый жалеет, что так поступил». В другие разы была применена двадцать первая статья: «Суд считает,что подсудимый имел право так поступить».
«Я утверждаю, — писал Януш Корчак в книге «Дом сирот», — что эти несколько судебных дел были краеугольным камнем моего формирования как воспитателя, который не обижает детей не только потому, что хорошо к ним относится, а потому, что существует сила, защищающая детей от произвола, своевластия, деспотизма воспитателей».
Как пришел Корчак к идее детского суда?
В старинных польских хрониках говорится, что, если дети поспорят между собой и не смогут прийти к соглашению, надо назначить третейского судью. Он много раз перечитывал «хроники» и всегда глубоко задумывался над этими строками. У Достоевского в «Дневнике писателя» описывается суд, существовавший в одной из детских колоний для малолетних правонарушителей под Петербургом. Но там задача суда была только в том, чтобы определить меру наказания для несомненно виновного — чтобы осудить. И так как каждый подсудимый наказывался, осуждался, то само предание суду становилось унизительным.
И не был о закона, стоящего над судом, а от этого участь подсудимого определялась иногда и произволом судей — ребят-колонистов и воспитателей.
Корчак пришел к мысли о своем суде еще совсем молодым учителем, задолго до Дома сирот, когда и король Матиуш существовал лишь в смутном замысле. В летней колонии в Мархлевке, где он тогда работал, рдин из мальчиков за.гулялся в лесу, возвратился поздно и заставил изрядно переволноваться колонию. На собрании ребят, настроенных очень сурово, Корчак произнес замечательную защитительную речь, где доказывал, что хотя мальчик несомненно виновен, но ведь он был так поглощен лесом, природой, которую он, дитя городских трущоб, прежде совсем не знал, был так счастлив, что не смог совладать с собой и просто забыл обо всем на свете.
Вот это и должно было стать главным в детском суде: не осуждение, а рассуждение, разъяснение сути происшедшего.
Суд предупредит ребенка, если он совершил проступок, но главное, поможет ему понять самого себя. И даст возможность ребятам разобраться в поведении детдомовца, в чем-то дурном, а может быть, и не дурном, а просто непонятом другими, столкнувшимся с их волей.
Не осуждение, то есть и оно, но только в самом крайнем случае.
«Сейчас существуют суды, — писал Корчак о судах современной ему Польши, — эти суды нехорошие... Они назначают разные наказания: штрафы, аресты, каторжные работы, даже присуждают к смертной казни. И все время люди думают, как бы сделать так, чтобы суды были справедливые».
Наш суд и должен был быть таким справедливым судом.
Простить! Простить? Простить! — наперекор всему свету звучит почти во всех ид тысячи статей закона Дома сирот. Вспомним, что Корчак вместе с детьми и другими воспитателями создавал этот закон в годы, когда не только отдельные люди, а целые государства, как Германия, становились на фашистский путь массовых убийств и пыток.
Доверие в корчаковском кодексе, обобщающем опыт детского отношения к миру, лишь постепенно, с боем, нехотя уступает место суровой необходимости осуждения.
Суть первых «прощающих» статей законодательства в том, что они помогают «подсудимому» разобраться в причинах совершенного им проступка и найти верные пути к исправлению. Они делают это с необыкновенной простотой, точностью и проникновением в психологию ребенка. Суд прощает А., потому что он сделал это (сказал) в гневе, он вспыльчивый, он исправится; потому что он сделал это из страха, он будет храбрее; потому что он слабый; суд прощает А., потому что полагает, что на него можно действовать. только лаской; прощает — ведь А. этого так страшно хотелось, что не было сил удержаться; прощает, потому что А. в Доме сирот недавно и не может понять порядка без наказания; прощает, потому что А. скоро уйдет из Дома сирот, пусть он не покидает его обиженным; прощает А., потому что считает, что его портили чрезмерной доброжелательностью и поблажками. Суд предостерегает А., что перед законом все равны.
Есть в кодексе важнейшая девятнадцатая статья: «Суд усматривает в поступке А. не провинность, а пример гражданского мужества». Как важно, что суд независим и обладает правом и обязанностью выступить в защиту товарища, бесстрашно отстаивающего свои взгляды, свои решения и жизненные цели, даже если они расходятся с мнениями большинства.
Начиная с двухсотой статьи в кодексе все явственнее звучат гневные — нет, скорее, презрительные ноты. Ведь задача суда — не только воспитание человека, совершившего проступок, но и защита детского общества от ребят, обманувших доверие. Появляется очень важная девятисотая статья: «Мы потеряли надежду на то, что А. может исправиться сам, без посторонней помощи».
По поводу этой статьи Корчак писал: «Мы ему не верим», — говорит она. — «Мы его боимся». «Мы не хотим иметь с ним никакого дела». Другими словами, по статье девятисотой виновный исключается из интерната. Однако он может и остаться, если кто-нибудь возьмет его на поруки. И, уже исключенный, может вернуться, если найдет опекуна».
Когда к подсудимому применялась грозная девятисотая статья, в газете Дома сирот печаталось извещение: «Суд ищет для А. опекуна. Если в течение двух дней опекун не будет найден, А. исключается».
Опекун, которым становится либо воспитатель, либо кто-нибудь из ребят, отвечал перед судом за провинности осужденного.

СИЛЬНЫЕ ДУХОМ И СЛАБЫЕ...


Должен ли человек протянуть руку помощи товарищу, не просто раз оступившемуся, а такому, на которого махнула рукой вся детская республика? Вот ведь Матиуш так поступил и погиб, стал жертвой своей доброты... Статья девятисотая отвечает: должен, даже если это сопряжено с тяжелым трудом и опасностью.
Вдумайтесь в эту статью, и вы поймете, что и она, и все законодательство Дома сирот — это продолжение сказки о Матиуше, ее счастливый, потому что он несет людям радость, конец.
В бумагах Корчака, найденных после его гибели, сохранился дневник переписки девочки-опекунши с мальчиком, взятым ею на поруки. В нем словно присутствует сам Корчак, вслушивающийся и вслушивающийся в детство.
«Я хотел бы быть столяром, — пишет мальчик. — Когда я поеду путешествовать, я смогу тогда сделать сундук и в этот сундук положу разные свои вещи, и одежду, и уеду, и куплю саблю и ружье. Бели на меня нападут дикие звери, я буду защищаться. Я очень люблю Гелю, но на девочке из Дома сирот я не женюсь.
Геля тоже тебя любит, — отвечает опекунша. — Но не очень, потому что ты хулиган. А почему ты не хочешь жениться на девочке из нашего детдома?
Я не хочу брать жену из нашего детдома потому, что мне будет стыдно. Когда я поеду путешествовать, чтобы открыть часть света, я научусь плавать даже в океане. ... А сначала я поеду к дикарям и проживу там три недели. Спокойной ночи.
Спокойной ночи. А ты будешь мне писать?
Я и Р. разговаривали о том, как мы жили дома. Я сказал, что у меня отец был портным, а у Р. отец сапожник... Я рассказал ему, как отец посылал меня за пуговицами, а Р. отец посылал за гвоздями. А остальное я забыл.
Пиши разборчивее.
Вот как будет. Когда я вернусь из путешествия, я женюсь. Посоветуй, на ком жениться: на Доре, на Геле или на Мане... Спокойной ночи.
Дора сказала, что ты еще сопляк, Маня не соглашается. А Геля смеется.
Ведь я не просил тебя их спрашивать, я только написал, кого я люблю. Теперь я ужасно расстроен, мне стыдно, я ведь только тебе одной написал, кого я люблю. И что теперь будет? Ведь мне стыдно к ним подойти. Пожалуйста, посоветуй мне, за какой стол лучше сесть, чтобы хорошо себя вести, и напиши мне какую-нибудь длинную-предлинную сказку. И, пожалуйста, никому не показывай мой дневник, а то я теперь боюсь писать. И мне очень нужно знать, как выглядит австралиец, какие они там.
Раз ни Доре, ни Мане, ни Геле не стыдно, так и тебе нечего стыдиться. В маленькой тетрадке сказки не пишут. Если ребята тебя примут, садись за третий стол. Австралийца я постараюсь тебе показать. А твой дневник я больше никому не стану давать читать.
Пожалуйста, посоветуй мне что-нибудь, у меня страшное горе: не знаю почему, но на уроках у меня из головы нейдет один мой недостаток — и боюсь я его, — как бы я не украл. Я никого не хочу огорчать и стараюсь исправиться. И чтобы об этом моем недостатке не вспоминать, я думаю о путешествиях. Спокойной ночи.
Ты очень хорошо сделал, что написал мне об этом. Я с тобой поговорю и что-нибудь посоветую; только, чур, не обижаться.
Я уже исправился. Я дружу с Г., и он меня исправил. И я очень стараюсь. У меня есть книжка о путешествиях, и я уже знаю 35 народов. .. А когда эта тетрадка кончится, мне дадут новую?.. Я буду писать обо всем, буду записывать всякие огорчения и о чем я думаю. ..»
Мальчику было девять лет, опекунше — двенадцать. Девочка, чем-то удивительно похожая на Матиуша, как могла бы быть похожа сестра, если бы она у него была, и мальчик, из которого мог бы вырасти Фелек, если бы на пути его не встал суди чуткое тепло другого ребенка.
— Судьи могут ошибаться, — говорил Корчак. — Судьи могут наказывать за проступки, которые и им самим доводится совершать. Но позор тому судье, который сознательно вынесет несправедливый приговор... Суд — это еще не сама справедливость, но он обязан стремиться к справедливости; суд — это еще не сама истина, но он жаждет истины.



Всегда рядом.
 
LitaДата: Пятница, 07.10.2011, 13:59 | Сообщение # 69
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9617
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline
СОЛНЦЕ ОСТАНОВИТЬ НЕЛЬЗЯ


Гитлеровцы оккупировали Польшу, и Дом сирот переводили в варшавское гетто. Корчак поднялся к себе на чердак, как всегда осторожно отворив железную дверь, чтобы не вспугнуть воробьев и голубей. Он попрощался с комнатой, где десятилетия жили птицы, и он, и больные дети, нуждающиеся в постоянном уходе, где родились король Матиуш и маленький чародей Койтусь.
К нему зашел пан Залаевский, сторож Дома сирот, и сказал, что решил переселиться за стену вместе с детьми и вместе с ним.
— Мы даем вам одно: тоску по лучшей жизни, которой нет, но которая когда-нибудь будет, по жизни правды и справедливости, — говорил Корчак своим воспитанникам.
Значит, тоска по правде и справедливости — сильная, сильнее смерти — входила и в сознание взрослых, сотрудников Корчака, так же, как в сознание детей.
Гитлеровцы избили Залаевского; полумертвый, он пробрался в варшавское гетто к детям. «Как же без детей. В конце — ребенок», — говорил Корчак. Это была как бы религия, которой жили взрослые в Доме сирот; благородная религия, не унижающая, а возвеличивающая человека.
В августе Залаевского расстреляли на дворе Дома сирот.
В гетто Дом сирот жил по-прежнему. Как всегда, действовали суд и сейм, издавалась газета. Стефания Вильчинская, ученица Корчака, тоже оставшаяся вместе с ним и ребятами, вела уроки с детьми. Корчак делал все невозможное — ничего «возможного» уже не оставалось, — чтобы каждое мгновение было для детей чуть счастливее; нет, не счастливее, а чуть менее страшным. До последнего дня в классах шли занятия, на сцене оживала сказка Рабиндраната Тагора.
В те дни Корчак писал в дневнике: «Пасмурное утро. Половина шестого. Кажется, день начинается нормально. Говорю Ганне:
— Доброе утро.
Она отвечает удивленным взглядом. Прошу:
— Ну, улыбнись же.
Бывают бледные, чахлые, чахоточные улыбки». Надо было «извлечь из своей души» силы жить и отдать их двумстам обреченным детям; насколько это труднее, чем умереть самому.
— Сотни людей пытались спасти Корчака, — рассказывает один из лучших его друзей. — На Белянах (район Варшавы) сняли для него комнату, приготовили документы. Он мог выйти из гетто в любую минуту, хотя бы со мной, когда я пришел к нему, имея пропуск на два лица. Корчак взглянул на меня так, что я съежился. Видно было, что он не ждал от меня такого предложения. Смысл ответа доктора был такой: «Не бросишь же своего ребенка в несчастье, болезни, опасности. А тут двести детей. Как оставить их одних — в запломбированном вагоне и газовой камере? И можно ли это пережить».
... В комнате Корчака — не той, на чердаке, откуда виден был весь мир, а в гетто — лежали больные дети и отец одной из воспитанниц — старый портной. Больных становилось все больше, и ширма, отгораживающая стол Корчака, надвигалась, вжимая хозяина комнаты в стену, надвигалась, как знак приближения конца.
Днем Корчак ходил по гетто, правдами и неправдами добывая пищу для детей. Он возвращался поздно вечером, пробирался по переулкам между мертвыми и умирающими — иногда с мешком гнилой картошки за спиной, а иногда с пустыми руками.
По ночам он приводил в порядок свои бумаги — бесценные тридцатилетние наблюдения над детьми, их ростом, физическим и духовным, — и писал дневник.
Он писал: «Последний год, последний месяц или час. Хотелось бы умирать, сохраняя присутствие духа и в полном сознании. Не знаю, что бы я сказал детям на прощание. Хотелось бы только сказать: сами избирайте свой путь».
Он еще надеялся, что умрет один, дети останутся. Не мог поверить, что есть кто-то, способный убивать и детей.
И, думая о детях, он повторял главную свою мысль: избирайте сами свой путь, не давайте подменить его чужими, навязанными вам путями.
Он писал: «Я поливаю цветы. Моя лысина в окне такая хорошая цель.
У часового винтовка. Почему он стоит и смотрит?
Нет приказа?
А может, в бытность свою штатским, он был сельским учителем, или нотариусом, дворником в Лейпциге, официантом в Кельне?
А что бы он сделал, кивни я ему головой? Дружески помаши рукой?
Может быть, он не знает, что все так, как есть?
Он мог приехать лишь вчера, издалека».
Это последняя дневниковая запись.
Значит, он еще верил тогда, что во всех людях, даже и в эсэсовце-часовом, есть человеческое.
Ненависть к злу необходима. Но человечеству необходимы и люди, до последней возможности не теряющие надежду, верящие, что «добро сильно и непобедимо».
Один из старших воспитанников Дома сирот совершил то, что казалось немыслимым — убежал из гетто. Через несколько дней, проходя по двору, Корчак встретил беглеца.
— Тебя поймали? — спросил он.
— Нет, — ответил мальчик. — Сам вернулся. Янек ведь слабак. Каково ему одному, да и привык я к нему...
Это было последнее узнавание светлого мира детства, сужденное Корчаку.
... Пятого августа сорок второго года по приказу гитлеровцев Дом сирот — дети и взрослые — выстроился на улице. Корчак и его дети начинали последний путь. Над детским строем развевалось зеленое знамя Матиуша. Корчак шел впереди, держа за руки самых маленьких мальчика и девочку. Фашисты невольно сторонились.
Вглядимся, в последний раз вглядимся в лица детей. Вот мальчик, дневник которого мы прочитали, так мечтавший путешествовать, «открыть часть света и побывать у дикарей». Ничего этого не исполнится. Вот его двенадцатилетняя поручительница. Вот Дора, Геля и Маня, между которыми разрывалось сердце маленького путешественника. Вот Хелька, сказавшая о себе: «Значит, я — человек». Вот мальчик, который совершил подвиг, бежав из гетто, и в тысячу раз больший и прекраснейший подвиг — вернувшись за стену, потому что там остался друг его — слабый и нуждающийся в помощи; вероятно, этот друг и сейчас рядом с ним. Двести ребят, двести неповторимых миров.
Сохранился рассказ очевидца о последних часах Дома сирот.
— Нам сообщили, что ведут школу медсестер, аптеки, детский приют Корчака. Стояла ужасная жара. Погрузка шла без перерыва, но места еще оставались. Люди двигались огромной толпой, подгоняемые нагайками. Вдруг пришел приказ вывести интернат. Нет, этого зрелища я никогда не забуду! Это не был обычный марш к вагонам, это был организованный немой протест против бандитизма!.. Началось шествие, какого никогда еще до сих пор не было. Выстроенные четверками дети. Во главе — Корчак, с глазами, устремленными вперед, держа двух детей за руки. Даже вспомогательная полиция встала «смирно» и отдала честь...
На Умшлагплаце к Корчаку подошел немецкий офицер и сказал:
— Вы можете остаться; мы знаем ваши сказки.
— А дети? — спросил Корчак.
— Дети поедут, — ответил эсэсовец. Корчак молча вошел в вагон.
На следующий день он погиб вместе со своими детьми в одной из газовых камер лагеря смерти в Треблинке.
Накануне гибели детей Корчак писал: «Если бы можно было остановить солнце, то это надо было бы сделать именно сейчас».
Солнце остановить нельзя.
В Освенциме, Треблинке и других фашистских лагерях на вопрос: «Как выйти отсюда?» — отвечали: «Через трубу крематория, дымом».
Корчак вышел из Треблинки сказкой и заключенным в ней светом. Светом, по-новому озарившим больше всего нуждающуюся в свете, тепле, добре часть человечества. Светом, который сделал видимым для тех, кто этого хочет, невидимое раньше, светом, бесконечно необходимым людям, чтобы дети больше никому и никогда не казались «бедными лилипутиками».



Всегда рядом.
 
LitaДата: Пятница, 07.10.2011, 14:03 | Сообщение # 70
Друг
Группа: Администраторы
Сообщений: 9617
Награды: 178
Репутация: 192
Статус: Offline

Глава семнадцатая

ЖИЗНЬ В СКАЗКЕ.
МИГЕЛЬ ДЕ СЕРВАНТЕС СААВЕДРА.
ГАНС ХРИСТИАН АНДЕРСЕН


Я прихожу в библиотеку, как всегда, утром, к открытию читального зала. Горы сказочных книг — сказочные горы за эти годы не уменьшились, а, пожалуй, стали выше и, как в ущелье, сжимают стол с зеленой лампой, похожей на аиста. Как много сказок написали люди! Перед сказкой равны народы, обладающие высокой культурой, и самые бедные, не имеющие даже письменности, как равны они в таланте матери любить ребенка и в таланте ребенка воображать и жить мечтой.
Горы книг откидывают глубокую тень, но стоит взять один из томов и погрузиться в чтение, как синяя дорога расстилается перед тобой — через стены и пространства.
И ты летишь по ней, словно на диком гусе Мартине, прирученном Сельмой Лагерлёф.
Я уже готовлюсь отправиться в новое путешествие, торопливо собираюсь, волнуясь, как всегда волнуешься перед дальней дорогой, когда вдруг вспоминаю, что книга приблизилась к окончанию; и книги имеют свой срок: страницы — недели, главы — месяцы и годы.
Тут уж ничего не поделаешь, хотя далеко не все выполнено из задуманного и о стольких сказочниках надо было еще написать.
Непременно надо было написать о «Дон Кихоте» и его гениальном создателе. Ведь рыцарские романы, которые так презрительно высмеял Сервантес, были злыми сказками — есть и такие.
Эти злые сказки особенно жадно раскупались конкистадорами. В 1586 году, когда Сервантес создал первые главы «Дон Кихота», севильский книготорговец Диего Михея, один из распространителей рыцарских романов, отправил за океан, в Новую Испанию, много книжных посылок; в одной такой посылке было десять томов «Рыцаря Феба», четыре — «Амадиса Галльского» и шесть — «Подвигов Бернардо дель Карпьо».
У стен столицы инков солдат-конкистадор Берналь Диас дель Кастильо записал в дневнике: «Мы были поражены и говорили друг ДРУгу, что город этот походит на описываемые в книге об Амадисе очарованные места своими высокими башнями, шпилями и зданиями, поднимающимися из воды».
Сервантес мог отправить своего рыцаря Печального Образа в ту же «Новую Испанию»; там Дон Кихот легко завоевал бы остров для верного Санчо Пансы, там вместо бритвенного тазика и проржавелых доспехов он получил бы настоящее оружие и покрыл бы его кровью, что для многих равнозначно словам — «покрыл себя славой».
Но в тяжком рабстве и в тюремных мадридских стенах, где родина приютила величайшего своего писателя, что-то направило судьбу Дон Кихота по-иному, и он уже никак не мог превратиться в кровавого безумца, какими становились тысячи его современников и соотечественников, опьяненных, отравленных и оглушенных рыцарскими романами.
— Он не безумен, он дерзновенен! — говорил о Дон Кихоте Санчо Панса.
Все дело было в том, что Дон Кихот вобрал в себя, может быть даже помимо сознательной воли Сервантеса, всю жизнь этого неустрашимого человека: солдата, потерявшего в сражении руку и вознагражденного судьбой за подвиги многими годами рабства; раба, который, презирая пытки и смерть, организует один за другим дерзкие и безнадежные побеги; нищего, чья сестра, пытаясь скопить деньги на выкуп брата, продает себя; драматурга, отвергнутого театрами; фантазера, сто раз сталкивающегося с жизнью, чтобы каждый раз получить новую рану.
Однажды в Алжире, рассказывает биограф Сервантеса, талантливый немецкий писатель Бруно Франк, уже все было готово к побегу. Перед восходом солнца в заброшенном саду на берегу вместе со своим предводителем Сервантесом собралось пятнадцать рабов. Невдалеке осторожно крейсировал корабль, ожидая условного знака. Но одного из участников побега еще не было на месте, и Сервантес ждал.
— Скорее! Каждая минута дорога! — торопили беглецы.
— А Дорадор? — спросил Сервантес.
— Раз его нет... Пусть лучше один погибнет, чем все.
— Я никогда на это не соглашусь, — ответил Сервантес.
Вдруг в глубине сада послышался треск ломаемых сучьев и топот ног. Это был Дали-Мама, свирепый рабовладелец, с отрядом вооруженных стражников. Вел их Дорадор.
Ярость беглецов обратилась против Сервантеса. Столь велика была их ненависть, что они позабыли об изменнике, а, сжав кулаки, с дикими глазами, неистовствуя и проклиная, обступили Сервантеса. Тот отстранил исступленных рабов.
— Тебя я готов убить, — сказал он Дорадору, и было в лице этого обреченного на смерть, хрупкого человека нечто такое, что предатель скользнул за спину стражников и спрятался в чаще.
— Ты никого больше не убьешь, — сказал Дали-Мама. — Перед петлей тебе отрубят и правую руку. А твоим сообщникам — левую, чтобы впредь они были похожи на своего главаря.
— Увечить других — лишний убыток. Вам нет в этом надобности. Ни один человек не отважится на бегство, когда я умру.
«Это было сказано с убежденной и убеждающей серьезностью, — заключает Бруно Франк свой рассказ, — Сервантес сдался. Ему ничего не удавалось. Он больше не верил в свою звезду. Он погубил всех этих людей своим упрямством. И впредь он поступил бы так же...»
«И впредь я поступил бы так же!» — думал и Дон Кихот, когда освободил закованных в цепи каторжников, а люди, обязанные ему свободой, обрушили на избавителя град камней.
Да, все дело было в том, что в печальном чудаке, вздумавшем восстановить давно забытые, а может быть, и никогда не существовавшие истинно рыцарские нравы, Сервантес вдруг увидел самого себя.
Над созданиями своего воображения художник не властен.
Он увидел себя в этом нелепом рыцаре, выведенном для осмеяния. И смех писателя, беспечальный в первых страницах романа, стал невыразимо горьким.
И если сначала Сервантес говорит от своего лица, то уже в девятой главе он словно вынужден придумать и ввести в роман «Сида Ахмета Бенинхали, историка арабского», рукопись которого о приключениях Дон Кихота попадает в его руки.
Он делает это, как кажется, потому, что теперь, когда образ Дон Кихота раздвоился — безумец, фигура жалкая, пародийная, и самый прекрасный человек на земле, пытающийся жить по законам добра, хотя это и совершенно невозможно, — теперь Сервантесу необходимо отстраниться от своего героя, отдалиться от него, чтобы увидеть во весь рост эту чудную фигуру и описать ее, не поддаваясь чувствам, застилающим зрение; чтобы вполне постичь своего героя — самого себя? — и понять, может ли Дон Кихот существовать в этом мире и может ли мир существовать без него.
— Никто не отважится бороться с тобой, когда я умру, — говорил осужденный на смерть раб Сервантес не знающему жалости Дали-Мама.
Писатель ввел между собой и Дон Кихотом как бы беспристрастного свидетеля — не обвинения, не защиты, а самой истины. Он поручил эту роль сочиненному им арабскому историку, хотя на родине его, в Испании, так недавно закончилась реконкиста — отвоевание страны у мавров, и даже морисков — мавров, принявших христианство, — беспощадно изгоняли. Может быть, выбор Сервантеса объяснялся тем, что его пером запечатлевалась сама душа Испании, и тут ему тоже необходима была некоторая отдаленность, даже охлажден-ность, чтобы истинно почувствовать силу и слабость, заблуждения и высокие порывы этой души.
Роман как бы раздвоился на два великих произведения.
На последнюю книгу о вымышленных фальшивых рыцарских подвигах — эта книга развеивала мифы, скрывающие от людей истинную жизнь. В века завоеваний в стране, больше всего гордившейся покорением иноплеменных народов и чужих земель, она провозглашала, что нет разницы между Амадисом Галльским и конкистадором.
И на первую книгу о том, что если человек живет в эпоху инквизиции, господства насилия и неправды, он может примириться с насилием и неправдой («ничего не поделаешь») — примириться, убеждая себя, что ждет времени, когда они сами собой исчезнут, но может и создать вокруг себя особый сказочный мир без неправды и охранять его, не ведая сна, как охранял Дон Кихот свои доспехи в ночь рыцарского посвящения у колодца на дворе трактира — или замка, заколдованного в трактир; и может подняться на борьбу за свободу, даже зная, что враг сильнее.
Окружив себя сказкой, человек волен удалиться от мира, уйти в себя; подобным образом испокон веков поступали некоторые поэты и мудрецы.
Но в его воле и ворваться в реальный мир вместе со сказкой, вооруженным ею.
Так жил сам Сервантес, и такой же путь избрал созданный им Дон Кихот. «Для меня одного родился Дон Кихот, а я родился для него; ему суждено было действовать, мне — описывать...» — напишет Сервантес в конце романа.
То, что есть и такой путь — жизнь в сказке, когда эта сказка не переносится в безопасную даль, а остается в самой сердцевине мира, — с появлением романа о Дон Кихоте вошло в сознание человечества и знаменовало начало новой эпохи человеческой мысли.
Всюду хозяин, избивавший мальчика, прав, потому что он сильнее, и прав тюремщик, заковывающий людей в кандалы, и прав тот, кто презирает женщину, которую сам довел до нищеты, а потом предал и продал. А Дон Кихот просто не может пройти мимо, если избивают ребенка; и меч его не может остаться в бездействии, когда людей лишили свободы; и трактирная служанка для него — сказочная принцесса; сквозь черное клеймо, наложенное временем и несправедливостями жизни, он видит то, что составляет основу и сущность женщины — подруги, сестры, возлюбленной, матери, — все равно, богата она или бедна, счастливо или горько сложилась ее жизнь.
Вот так же не черное клеймо, первым бросающееся в глаза, а саму человеческую суть видели в тех, с кем сталкивала их судьба, и Погорельский, и Ершов, и Корчак, все те учителя и сказочники — призвания эти так близки, — о которых я писал в этой книге.
Везде вокруг Дон Кихота направление к истине и справедливости искажено предрассудками и жестокостью эпохи, а для Дон Кихота оно неизменно и вечно, как направление стрелки компаса.
Оболочка сказки, которой был окружен Дон Кихот, и создатель его, и Дон Кихоты всех последующих времен, — ужасно хрупка; она не спасает от побоев и ран, даже не облегчает их. Но, странное дело, все, кто выходит победителем в столкновениях с Дон Кихотом — тот же ученый, трезвый бакалавр Симон Карраско, те же герцог и герцогиня с их лакеями, так зло потешающиеся над Дон Кихотом и Санчо Пансой, — все они предстают перед нами мертвенными масками, лишенными того, что делает жизнь — жизнью человеческой; а Дон Кихот — Алонсо Добрый, даже испустив последний вздох, не покидает нас; где-то близко слышится спотыкающаяся, неверная поступь старого Росинанта.
Сто лет назад один мальчик — вернее, взрослый, заново переживающий впечатление раннего детства, — писал о Дон Кихоте: «Странно! «Жизнь и подвиги хитроумного рыцаря Дон Кихота Ламанчского, описанные Мигелем де Сервантесом Сааведра», были первой книгой, прочитанной мной в ту пору, когда я вступил уже в разумный детский возраст и до известной степени постиг грамоту. Я еще хорошо помню, как я однажды ранним утром тайком убежал из дому в дворцовый сад, чтобы без помехи почитать «Дон Кихота»... В детской своей простоте я все принимал за чистую монету; какие бы смешные шутки судьба ни играла с бедным героем, я был уверен, что так оно и должно быть, что все это связано с геройством — и насмешки и телесные раны; насмешки меня настолько же огорчали, насколько я живо чувствовал в душе боль от ран. Я был ребенок, и мне неведома была ирония, которую бог вдохнул в мир, а великий поэт отразил в своем печатном мирке, и я проливал горькие слезы, когда благородному рыцарю за все его благородство платили только неблагодарностью и побоями; и так как я, неискушенный в чтении, произносил каждое слово вслух, то птицы и деревья, ручей и цветы слышали все... и они также принимали все за чистую монету и проливали вместе со мной слезы над страданиями несчастного рыцаря; один старый заслуженный дуб даже рыдал, а водопад сильнее потрясал своей седой гривой и, казалось, выражал негодование на испорченность мира. Мы чувствовали, что геройский дух рыцаря заслуживает не меньшего восхищения оттого, что лев, не имея желания сражаться, повернул к нему спину и что его подвиги тем достохвальнее, чем слабее и худощавее его тело, чем более ветхи доспехи, его защищавшие, и чем плачевнее кляча, на которой он ехал. Мы презирали низкую чернь, так грубо расправлявшуюся с бедным героем, но еще более презирали чернь знатную, которая, щеголяя пестрым шелком плащей, изысканными оборотами речи и герцогскими титулами, издевалась над человеком, столь бесконечно превосходившим ее силой духа и благородством. Рыцарь Дульсинеи поднимался все выше в моих глазах и все больше завоевывал мою любовь... Никогда я не забуду дня, когда прочел о злосчастном поединке, в котором рыцарю суждено было претерпеть столь позорное поражение.
То был пасмурный день; отвратительные дождевые тучи тянулись в сером небе, желтые листья горестно падали с деревьев, тяжелые капли слез повисли на последних цветах... все являло мне образ тленности, и сердце мое готово было разорваться, когда я читал о том, как благородный рыцарь, оглушенный и весь смятый, лежал на земле и, не поднимая забрала, словно из могилы, говорил победителю слабым умирающим голосом: «Дульсинея — прекраснейшая женщина в мире, и я — несчастнейший рыцарь на земле, но не годится, чтобы слабость моя отвергала эту истину, — вонзайте копье, рыцарь!»
Мальчика, который, едва научившись грамоте, так читал и переживал эту первую и самую главную книгу, звали Генрих Гейне.
Рыцарь был распростерт на земле, но и поверженный он побеждал низкую равнодушную силу. И каждый, кто читает эти печальные и гордые страницы, каждый из нас, подобно великому поэту — одни на миг, а другие навсегда, — почувствует себя Дон Кихотом, рыцарем верности и добра.
... Да, надо было написать о Сервантесе и еще о многих других.
И конечно, о Гансе Христиане Андерсене; не только о некоторых его сказках, как сделано в книге, но и о жизни его, из которой сказки родились. Ведь сама книга впервые явилась мне в воображении много лет назад как мысль об Андерсене — прежде всего о нем.
Тогда же я достал его портрет и с тех пор постоянно ощущаю взгляд его маленьких, таких тревожных глаз, пристально глядящих с печального длинноносого лица.
В жизни Андерсена было много горького. Даже когда его полюбили дети и взрослые во всем мире, в том числе такие взрослые, как Чарльз Диккенс, Вольфганг Гёте, братья Гримм, Генрих Гейне, Виктор Гюго, на родине его очень многие говорили, что пишет он не серьезное — сказочки, да и сами эти сказочки пишет не так, а надо писать в о т к а к.

В автобиографии, которую Андерсен назвал «Сказка моей жизни», он вспоминает, как некий кандидат богословия, автор водевилей и критических статей, решил «однажды в моем присутствии в знакомом доме разобрать одно из моих стихотворений, что называется, по косточкам; когда он кончил и отложил книжку в сторону, шестилетняя девочка, бывшая тут же и с удивлением прислушивающаяся к такой беспощадной критике, взяла книжку и сказала: «Вот есть еще одно словечко — «и»! Его вы не бранили». Кандидат покраснел и поцеловал девочку».
О первом выпуске сказок Андерсена датский литературный журнал «Деннора» писал: «Сказки эти могут позабавить детей, но считать их мало-мальски назидательными или ручаться за их полную безвредность нельзя. Вряд ли кто найдет особенно полезным для детей читать о принцессе, приезжающей по ночам на собаке к солдату, который целует ее...»
Когда была напечатана «Принцесса на горошине», тот же журнал заметил, что она «лишена соли».
Читая первые отзывы на сказки Андерсена и сравнивая их со статьями, которыми были встречены сказки Пушкина и Ершова, нельзя не подумать, что если сказочники в мире так прекрасно разны, то «не сказочники» — а это, должно быть, особая людская разновидность — до ужаса одинаковы.
Впрочем, тревогу и печаль в глазах Андерсена вряд ли можно объяснить лишь собственными его скорбями. В той же «Сказке моей жизни» он писал: «Мы посетили Помпею, Геркуланум и греческие храмы в Пестуме. Здесь я увидел слепую нищую — почти девочку еще, одетую в лохмотья, но дивную красавицу».
Прочитаем сказку «Девочка со спичками», и эта девочка возникнет перед нами — не надолго, чтобы в ту же ночь погибнуть. «В эту холодную и темную пору по улицам брела маленькая нищая девочка с непокрытой головой и босая. Правда, из дому она вышла обутая, но много ли было проку в огромных старых туфлях? Туфли эти прежде носила ее мать — вот какие они были большие, и девочка потеряла их сегодня, когда бросилась бежать через дорогу, испугавшись карет, которые мчались во весь опор. Одной туфли она так и не нашла, другую утащил какой-то мальчишка, заявив, что из нее выйдет отличная люлька для его будущих ребят».
Мир отражался в скорбных глазах Андерсена.
И тут вспоминается его детство, в котором главные истоки творчества.
Он родился в маленьком датском городке Оденсе, в бедной семье, рано лишился отца, завербовавшегося в солдаты, чтобы избавить семью от нищеты, и не вернувшегося.
Солдату суждено было вернуться только в сказках сына — веселым и неунывающим.
Горе утрат и разлук, преследовавших Андерсена, смягчалось, когда он призывал на помощь сказочные видения.
Кто-то из друзей сказал, что в обычной жизни он чувствовал себя как в театре, все время ожидая чудес, огорчаясь и досадуя, если чудес не случалось, а в театре ему казалось, что перед ним реальная жизнь; подобно Дон Кихоту, он не ведал разницы между мечом картонным, из театрального реквизита, и стальным.
В детстве он часами просиживал на берегу реки у кротовой норы, и когда хозяин выглядывал из своего жилища, ему ужасно хотелось расспросить его, что делается на другой стороне земли, куда, несомненно, ведут подземные ходы. Рядом с домом, где жили Андерсены, свил себе гнездо аист; веснами мальчик первым встречал мудрую птицу после возвращения ее из дальних стран. Больше всего тогда он желал бы выучить языки птиц и зверей. Нам, читавшим его сказки, известно, что эта его мечта исполнилась.
И больше всего на свете ему хотелось стать актером, работать, а правильнее было бы сказать — жить в театре. Тут невольно вспоминается, что и у Аксакова, и у Пушкина увлечение театром предшествовало их приходу в поэзию, а потом осталось навсегда. Видимо, если ремесло сказочника соприкасается с учительством, то так же неразрывно оно и с игрой, особенно с игрой в театр. В основе всех этих трех искусств, как кажется, одно — сила воображения. Вообразить судьбу своего героя; вообразить чувства ребенка, которого ты учишь, и будущее его, во многом зависящее от твоего слова; слиться в воображении с тем, чью судьбу тебе суждено представить на сцене.
Мать Ганса Христиана, видевшая у себя в Оденсе только канатных плясунов и странствующих актеров-бедолаг, сказала сыну, когда тот открыл ей свое окончательное решение стать актером:
— Вот когда попробуешь колотушек. Заставят тебя голодать, чтобы ты был полегче, станут тебя пичкать деревянным маслом, чтобы ты был гибче! Нет, ты пойдешь в портные. Посмотри только, как живется портному Стегману! Не житье, а масленица!
Но уже ничто не могло остановить его. Он должен был писать для театра, да так, чтобы самому исполнять главную роль. Мальчиком он сочинил пьесу «Карас и Эльвира» — об отшельнике и немыслимой красавице. Эльвира выражалась исключительно стихами, нежными, романтическими и отменно длинными, отшельник отвечал ей столь же пространно отрывками из священных книг.
Выслушав пьесу, соседка, подавив легкий вздох, сказала:
— Лучше бы не Карас и Эльвира, а карась и корюшка. Критику эту он запомнил, а может быть даже, она была одной из немногих, оказавших влияние на его творчество.
— Я могу назвать только трех писателей, которые в юности как бы перешли в мою плоть и кровь, — это Вальтер Скотт, Гофман и Гейне, — говорил Андерсен.
Потом он прибавил к этому списку еще Шекспира. В детских произведениях он подражал своим кумирам, но всякий раз пытался внести в сочинение нечто свое.
«У Шекспира короли и принцессы говорили точно так же, как обыкновенные люди, но мне это показалось не совсем верным, — вспоминал Андерсен. — Очевидцы, видевшие короля в Оденсе, утверждали, что он «изъяснялся по-иностранному». Я достал датско-не-мецко-французско-английский словарь, и мой Король заговорил так: «Гутен морген, мон пер. Хорошо ли вы шлеепинг?»
Уже перейдя от мальчишеских опытов к серьезной литературе, Андерсен не сразу нашел единственно свой путь, но и тогда, в юности, в его творчестве чувствовалось нечто такое светлое — «чистый тон», сказал бы другой замечательный северный писатель, Халлдор Лакснесс, — что вызывало у лучших людей ответную волну нежности.
В 1823 году датский ученый и редактор «Восточно-Зееландских ведомостей» пастор Бастгольм, прочитав одно из сочинений восемнадцатилетнего Андерсена, писал ему: «Сделайтесь таким поэтом, как будто до вас не было ни одного поэта, как будто вам не у кого было учиться, и берегите в себе благородство, и высоту помыслов, и чистоту душевную. Без этого поэту не стяжать себе венца бессмертья».
В сказках он стал таким, «как будто до него не было ни одного поэта».
Он очень медленно взрослел и с годами не отдалялся от того, чем живет детство. В шестнадцать лет он так же самозабвенно играл в куклы — в куклы-артисты, как и шестилетним ребенком.
«Ежедневно, — вспоминал он, — я шил куклам новые наряды, а чтобы добыть для этого пестрых тряпок, ходил по магазинам и выпрашивал образчики материй и шелковых лент. Фантазия моя была до того поглощена кукольными нарядами, что я часто останавливался на улице и рассматривал богатых барынь, разряженных в шелк и бархат, представляя себе, сколько королевских мантий, шлейфов и рыцарских костюмов мог бы выкроить из их одежд. Мысленно я уже видел эти наряды у себя под ножницами».
Купчихи и чиновницы Копенгагена ловили на себе восторженный взгляд долговязого оборванца, столбенеющегб при их виде, вряд ли догадываясь об истинной причине этого восторга.
Он сшил пуховую перину для одной тоненькой и грациозной куколки и уложил ее спать. Лицо у куколки было красивое, но кисточка дрогнула в руках Ганса Христиана, и уголки маленького красного рта образовали обиженную гримасу. Ночью он открыл глаза, в лунном свете досадливое выражение лица его любимицы очаровало и чуть рассмешило его. Он снова уснул с ощущением непонятной заполненности, вдруг счастливо посещавшей его иногда — каждый раз без предупреждения — радости, не имеющей названия, скрывающей до времени лицо под полумаской, как фея на балу. Утром кукла сказала капризным голоском:
— Я почти не сомкнула глаз! Бог знает, что у меня за постель! Я лежала на чем-то таком твердом, что у меня все тело теперь в синяках! Просто ужасно!
Принцесса на горошине родилась в то утро, но прошли годы, пока Андерсен записал ее историю.
Однажды весной в форточку залетела ласточка. Она билась о стекло, не находя выхода, и вдруг замерла на столе около самой маленькой куклы, которую так и звали Малышка. Он открыл окно, выпустил птицу и проследил за ее полетом. Странно, ласточки уже не было в каморке, когда юный Андерсен явственно услышал ее щебет:
— Кви-кви! Кви-кви! Полетим со мной, милая крошка! Ты ведь спасла мне жизнь...
Судьба ласточки и Малышки связалась неразрывно; и тогда возникла Дюймовочка.
Андерсен рассказал историю жизни Штопальной иглы, Репейника, Жабы, Соловья и Розы, всех Дней недели, Великого Морского Змея — трансатлантического кабеля, протянувшегося по дну океана: «гудящий мыслями всего человечества, говорящий на всех языках мира и все же безмолвствующий, мудрый змей, вестник добра и зла, чудо из чудес...»; он написал сказки Бутылочного горлышка, Ночного колпака, Пера и Чернильницы, Дворового петуха и Петуха флюгерного, Навозного жука, Ключа от ворот, Подснежника, Воротничка, даже Тетушки зубной боли.
Для него не существовало деления на высокое и низкое, лишенное поэзии; в сказках его сточная канава, уж конечно, не менее достойна удивления, чем дворец китайского императора.
Андерсен много путешествовал — это всегда было одной из самых больших радостей для него. В странствиях он подружился с Гёте, Диккенсом, Виктором Гюго, и с людьми не столь знаменитыми, и со множеством детей; имя его открывало сердца.
Однажды в Париже на большом званом вечере Андерсена познакомили с кумиром его молодости — Генрихом Гейне. Оба очень обрадовались встрече, но разговор наладился не сразу; может быть, сказалась разница в возрасте — Гейне был на восемь лет старше. Но вскоре безразличный светский разговор сам собой перешел в доверительную беседу об одном из тех тайных предметов, который они так любили. К ним приближались красивые женщины, писатели, артисты, художники, но, еще издали услышав «эльфы, феи, гномы», спешили отойти, чтоб не помешать великим знатокам сказочных наук.
Гейне спросил Андерсена: не потому ли домовые так любят его страну, что там умеют готовить необыкновенно вкусную сладкую гречневую кашу?
— Нет, — ответил Андерсен, — ниссы, так у нас называют домовых, всего охотнее едят размазню с маслом. — Еще он сказал: — Если нисс поселится в доме — а делает это он, только получив согласие хозяина, — то уж остается навсегда. Иногда выходит накладно: ниссы любят плотно поесть, да еще вмешиваются не в свои дела. Одному бедному ютландцу так наскучило соседство с ниссом, что он решил бросить свой дом; нагрузил пожитки на телегу и поехал в соседнюю деревню. А по дороге, обернувшись, увидел головку домового в красной шапочке; тот, выглянув из пустого бочонка, дружески закричал ему: «Перебираемся!»
В свою очередь Гейне вспомнил занятную историю о немецком домовом по имени Гюдекен, то есть Шляпчонка. Хозяин дома, где жил Шляпчонка, часто надолго уезжал; такая была у него работа. Бывало, только он за порог, жена зазывает соседей, кормит и поит, так что в кладовке к возвращению хозяина остаются одни лишь крюки, на которых прежде висели окорока и колбасы, а в погребе — пустые бочонки. В довершение беды кое-кто из соседей оставался еще и ночевать. Вот хозяин и попросил Шляпчонку поберечь дом в его отсутствие. «Ладно!» — пообещал тот. Лишь только сосед, плотно поужинав и выпив, устроился в хозяйской постели, Шляпчонка стал трясти ее, да так, что незваный гость несколько раз крепко ударился о потолок, а потом и совсем вылетел из дома — через дверь? через окно? может быть, даже через печную трубу? Когда это повторилось и на другой день, и на третий, и на десятый, все стали обходить дом стороной. В день возвращения хозяина Шляпчонка встретил его за околицей и попросил: «Впредь никогда не поручай мне такую работу. Я охотнее стерег бы свиней во всей Саксонии, чем твою благоверную!»
Увлеченные разговором, Поэт и Сказочник и не заметили, как гости разошлись, как погасли огни. Часы пробили двенадцать раз, вежливо напоминая, что уже наступила ночь. Только тогда они опомнились и пошли к выходу.
Из путешествий, соскучившись по работе, Андерсен неизменно возвращался в столицу Дании — в свой любимый Копенгаген, где на самой большой площади Конгенс Нитров, недалеко от Королевского театра, с которым было связано столько надежд, разочарований, но и радостей тоже, находилась его квартира: маленькие комнаты с окнами, выходившими на площадь и похожими на витрины.
Когда окна загорались и показывалась знакомая длинная фигура, копенгагенцы, проходя мимо, замедляли шаги, а многие из них бессознательно улыбались.
Но однажды в такой торжественный день возвращения он — в ту пору уже старик и знаменитый писатель — услышал тяжелые уверенные шаги двух важных господ в богатых шубах и громкий голос одного из них:
— Наш знаменитый за границей орангутанг наконец-то, ха-ха, пожаловал домой!
Он отступил в глубь комнаты и прижался к стене, будто так можно сберечься от удара, уже нанесенного.
«Самым важным свойством таланта Андерсена была причудливая фантазия, придававшая его поэтическим произведениям свежесть и прелесть, — вспоминал один из близких друзей его, — но с фантазией бывает то же, что с людьми: они редко дают что-либо даром. Сколько должен был он вынести волнений и страхов, когда фантазия врывалась к нему без зова и вела, куда ей хотелось. Я видел его вне себя от волнения и страха из-за того только, что друг его опаздывал на полчаса против условленного срока. И чего-чего только не перенес он за эти полчаса! Сколько представлялось ему различных способов смерти, пока он не остановился поневоле на самом ужаснейшем. Он ясно видел, как привезли домой тело убитого друга, уже написал родным и друзьям на родину, возможно осторожнее подготовив их к страшной вести; он, наконец, уже оставил это страшное место, бежал от кровавого зрелища смерти, но оно все преследовало его; больше не было сил, он чувствовал, что захворает, пожалуй — умрет... Он чувствовал все это, когда дверь отворилась и друг вошел, здоровый и улыбающийся».
Беспокойство о близких наполняло его; «далеких» среди людей для него не было.
Охваченный этой вечной тревогой, он поднимался ночью и шел по гулкой Конгенс Нитров, мимо Королевского театра с погашенными огнями, где ветер шелестел старыми афишами, перечитывая и перечитывая их, по спящим пустым улицам. Кольцо из зеленых валов окружало старый город, и выйти из него можно было в ту пору только через ворота, запиравшиеся на ночь. Ключ от ворот каждый вечер доставлялся в замок Амалиенборг королю Дании Фредерику VI.
Андерсен открывал городские ворота своим — невидимым — ключом, и они бесшумно распахивались перед принцессой и свинопасом, соловьем и розой, феями и девочкой со спичками, эльфами и навозным жуком. Последней приползала улитка. Та самая, о которой Андерсен говорил: «Она была богата внутренним содержанием, — она содержала самое себя».
Улица у городских ворот несомненно была бы запружена. Считается, что в «Человеческой комедии» Бальзака выведено больше действующих лиц, чем у любого другого писателя; но мир Андерсена еще населеннее. Улица была бы запружена, хотя свита Андерсена занимала не только мостовую: аисты и другие птицы парили над головой, черви и кроты прокладывали подземные ходы.
Андерсен усаживал на плечо маленького Оле-Лукойе, того самого, который навевает людям сны, и шел вперед. Тут возникает неотложная необходимость разглядеть Андерсена в темноте ночи; поэтому я решаюсь прибегнуть к помощи Вильяма Блока, современника и друга Андерсена, который в описаниях неизменно предпочитал восторженности точность: «Нельзя сказать, чтобы природа была особенно милостива к Андерсену по части внешности, — вспоминал Блок. — Фигура его всегда имела в себе что-то странное, что-то неловкое, неустойчивое, вызывающее и улыбку, и симпатию. Как бывают мальчики, с детских лет отличающиеся какой-то старческой степенностью, невольно внушающею к ним некоторое уважение, так бывают и взрослые люди, которые никак не могут избавиться от чего-то чисто детского в лице или в фигуре. Андерсен представлял удивительную смесь того и другого рода людей. Не знаю, каков он был ребенком, но я уверен, что его резко очерченное лицо с маленькими глазами и крупным носом и в детстве не представляло свойственных ребенку мягких и округленных форм, и я вряд ли ошибаюсь, предполагая, что люди, видевшие его в колыбели, так же удивлялись старчески мудрому выражению лица ребенка, как впоследствии — ребяческому отпечатку, лежащему на всей его фигуре взрослого человека. Он был высок, худощав и крайне оригинален в осанке и движениях. Руки и ноги его были несоразмерно длинны и тонки; кисти рук широки, а ступни таких огромных размеров, что ему, вероятно, никогда не случалось опасаться, чтобы кто-нибудь подменил ему калоши. Нос его был так называемой римской формы, но тоже несоразмерно велик и как-то особенно выдавался вперед. Уходя от него, человек скорее и лучше всего запоминал его нос, между тем как светлые и крайне маленькие глаза его, скрытые в своих впадинах за большими веками, не оставляли по себе впечатления. Выражение глаз было ласковое, добродушное, но в них не было той захватывающей игры света и теней, той жизни и выразительности, благодаря которым глаза становятся зеркалом души. Зато очень красив был его высокий, открытый лоб и необычайно тонко очерченные губы».
Может быть, думаю я, перечитывая это описание, глаза Андерсена были устремлены как бы внутрь, и поэтому не каждому дано было разглядеть их тайное, такое «не внешнее» сияние.
Андерсен шел по старому спящему Копенгагену, от дома к дому, из переулка в переулок. Очень, очень не спеша и неслышно. Остановился он и у дома господина в богатой шубе, своего давнего обидчика — ведь там тоже жили дети... Двери были заперты на десять засовов, окна закрыты ставнями.
Андерсен что-то шепнул Оле-Лукойе. Оле, кивнув, соскочил с его плеча, прошел сквозь обитые железом, запертые двери, поднялся по темной лестнице, так что не скрипнула ни одна ступенька, и очутился в маленькой комнате, где спал мальчик, внук хозяина дома. Было темно и душно, ах как темно и душно было здесь, и мальчик стонал в неспокойном, тяжелом сне.
Но Оле-Лукойе дунул, и темнота начала рассеиваться — из черной она стала чуть голубой, ветер, пахнущий цветами и травами, влетел в окно, откуда-то сверху спустились сны, как птицы, после перелета опускающиеся на гладь озера, и заскользили по прозрачному, просиневшему пространству ночи над изголовьем кровати.
Оле-Лукойе прилег рядом с улыбнувшимся во сне мальчиком — он тоже больше всего на свете любил смотреть такие спокойные и веселые сны — и подумал: «Вот уж удивится и обозлится этот важный господин, когда в его вороньем гнезде вырастет не вороненок, а славный человеческий детеныш».
... Волшебники приходят к людям из разных стран, из разных, даже самых отдаленных времен. Они идут, идут, представляясь нам рассеянными на огромном пространстве огнями, идут, чтобы помочь нам не заблудиться на долгом нашем пути, о котором недаром сказано: жизнь прожить — не поле перейти.
Прикрепления: 8444718.jpg (92.7 Kb) · 8464561.jpg (116.9 Kb)



Всегда рядом.
 
Форум » Чердачок » Жемчужины » Александр Шаров "Волшебники приходят к людям" (повесть о сказках)
  • Страница 5 из 5
  • «
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
Поиск:


Copyright Lita Inc. © 2024
Бесплатный хостинг uCoz